По копному праву обиженному предоставлялось отыскивать своего обидчика, собирать улики, совершать обыск. Если же истец не мог отыскать того, кто ему нашкодил, то он требовал собрания копы. Если с какого-нибудь селения никто на копу не являлся, то оное должно было удовлетворить обиженного, а само потом уже могло искать виноватого.
По обычаю такой суд собирался по одному делу не более трех раз. Первое собрание проводилось, если нужно было по горячим следам искать преступника, тогда копа называлась горячей, а если дошло до третьего, то называлась завитою. Но до нее доходили лишь самые запутанные дела.
Собственно, и у отяков в общине все решалось примерно так же, только собирались они малым кругом, обычно родом.
Ныне же общий сход принял совсем другой размах. Естественно, на копу были приглашены отяки, поселившиеся в общине, но и со старых отяцких поселений были позваны так называемые сторонние люди, которые не участвовали в принятии решений, но могли следить за ходом дел.
Все-таки не своих судить собирались, дело-то… скользкое. Как потом перед теми же новгородцами оправдаться, если придут они с вопросом, почему их родичей казнили?
Кроме отяков, присутствовать на общинном суде попросили ближних черемисов, послав к ним две лодьи, хотя и занимал путь до их поселений порядочное время. Помимо самого приглашения, целью визита было узнать, не было ли тем разорения от новгородцев, да и просто познакомиться с ними не мешало бы поближе. Так что собрание для вынесения приговора было не самоцелью.
На самом деле сомнений в том, что делать с теми разбойными людьми, которые остались живыми, у переяславцев не было.
«А порубать всем головы разом! Будто дел других нет!»
Однако Иван сразу попытался уговорить их устроить из сего действия небольшое шоу.
Во-первых, говорил он, требовалось собрать и предъявить доказательства всем в округе, чтобы потом проплывающие новгородцы зуба на них не имели. По крайней мере, чтобы не устроили на них поход, оправдывая его местью за родичей, но думая при этом просто убрать помеху на своем пути к булгарам.
Во-вторых, заявить о себе погромче соседнему люду с целью завязать какое-никакое знакомство, ибо торговлишка между переяславцами и черемисами зачахла, не успев начаться. Те из них, кто обитал в верховьях Ветлуги, жили своей жизнью под кугузом, а нижним, чьи поселения были на Волге или среди мордвы, переяславцы ничего не могли предложить, да и купить у тех тоже было особо нечего.
Третья же причина была, по мнению полусотника, самой главной. Необходимо было разрекламировать себя как справедливого, доброго и сильного соседа.
С отяками, пока беда не пришла, как жили? Не ссорились вроде, но общались между собой как чужие. А в итоге? И отяки чуть не поплатились одним поселением, и переяславцев Пычей почти сдал на растерзание буртасам. Вот и с дальними соседями хотелось бы по-новому жить. Глядишь, и упредят о беде какой, и помощь при случае оказать смогут.
Единственное нововведение, которое полусотник предложил ввести для копного суда, – это избрать от поселений выборных, которые дадут присягу судить справедливо. Иначе кто будет определять вину ответчиков из собравшихся на копу полутора сотен человек? Трудно всей толпой это делать, такое мероприятие временами только побитыми рожами и охрипшими глотоками окончиться может.
И опять же получится, что тот, кто вести собрание будет, староста или воевода, все определять и будет. Разве что вмешается кто-нибудь, кто кричит громче других. На удивление Ивана, Радимир на такое отступление от старых обычаев, подумав, согласился, мотивировав это тем, что традиции для новой общности отяков и переяславцев надо ковать, пока горячо. Поэтому решили предложить общинникам на сходе выбрать тех, кто судить будет, причем отдельно от старой веси и от новой. А там уж как решат.
А насчет новгородцев у Ивана, Трофима и Радимира на второй день после ночного боя вышел такой разговор на извечном месте их посиделок, лавке около дружинной избы…
* * *
– Слепня мы замочим в любом случае, как бы суд ни решил, иначе отомстит он нам так, что мало не покажется. А остальных как придется – посмотрим, что за люди, точнее, копа пусть это определяет. Надеюсь, что большинство приговорят, но кого-нибудь вменяемого и отпустить бы надо, чтобы он весть донес до Новгорода, – ответил полусотник на вопрос, что делать с выжившими ушкуйниками. – У нас на родине их бы вообще сразу освободили, после того как они сказали бы, что ни при чем и втихую тугой мошной под полой позвенели. Тогда их разве что за скабрезности и ношение оружия пожурили бы.
– Ну, Слепня ты изрядно замочил, когда его под воду утащил и на глубину уволок, – вмешался Радимир. – Токмо что нам с него мокрого? Злодея сего казнить надобно… И ответь, Иван, пошто у вас люд так не по совести жил? Что меч али лук носить невместно было, про то ты сказывал. А вот отчего люд ваш лишь за себя ответ держал? Вервь наша по любой тяжбе отвечала, егда касалась она земель наших. Убиенный какой у нас найдется, али проступок какой общинник учинит, а у нас желания выдавать его нет, то дикую виру вся весь платит. Мало ли что в жизни случается! Иной раз и вины на человеке может не быть, на защиту чью-то встал, а что потом докажешь? Все друг за дружку стоят, сами себя и к порядку призывают. И с судном новгородским так быть должно. Коли никто слова супротив непотребств на нем не молвил из ушкуйников, то ответ держать все из них должны за дела богомерзкие.
– Замочить… это для егеря что казнить – одно и то же, – не стал вдаваться в подробности своего сленга полусотник. – А насчет ответа общего… ох, прав ты, Радимир, прав, оттого мы и были каждый сам по себе, оттого и рвали друг друга, как волки, что жили и отвечали порознь! Только и в вашей Правде не все гладко. Сам мне рассказывал, что за все серебром да золотом ответить можно. Если мошна тугая, то убить почти любого для такого человека плевое дело! Заплатил в княжескую казну – и гуляй. Отчего так? У нас тоже можно было откупиться от совершенных злодейств, да только негласно. Если видоков множество было, уже трудно монетой за свободу судье заплатить! Хотя, конечно, от количества зависит…
– Сам и посуди, – принял участие в споре воевода. – Коли все одно откупаются, может, и ладно это? Пусть монета в княжеский доход идет, все на пользу будет.
– Нет, Трофим. – Радимир положил тому руку на плечо. – В этом прав Иван. За злодейства платить кровью своей, долгой работой или несвободой надобно. А не золотом, ибо сие введено было, абы варягов пришлых от суда скорого тяжелых на руку новгородцев отвратить да месть кровавую пресечь. Месть кровавая дело богопротивное, из-за горячности нрава роды вырезались в одночасье, и пресекать сие надобно было. А вот не дать тугой мошне свою вседозволенность показать, так то дело верное. А за откупом под полой особые княжие люди должны следить, что порядок блюдут.
– Так суд же княжеский!
– Следить надобно, егда не сам князь суд ведет, а тиуны его. Самому ему монету совать не будет никто – он и так всем владеет.
– А у нас кто мог бы за порядком следить? – заинтересовался Иван. – Народу прибавляется, скоро тяжбы начнутся, особенно в новой веси. Вот тот же Петр мог бы? Я, кстати, никак не пойму, что за человек он? Вот я под тебя ушел полусотником, а он даже глазом не моргнул. Ведь второй после тебя человек на веси был все это время, дружинными ведал. А теперь как бы в стороне оказался. Иной бы на его месте копать под меня начал… ну, или вслух на мою косорукость с мечом указывать, или на ухо что плохое шептать да позорить втихомолку. А Петр все так же обходителен, как будто и не замечает, что я в чем-то обошел его. Мне это как раз в нем и нравится, да привык я, что людишки власть свою так просто не отдают… Ждать мне от него дурного чего?
– Петр… – задумчиво произнес воевода. – И так, да не так все. Те, кто от жизни кусок хотели урвать, в Суздаль подались. Сюда же вои пошли, у кого сама жизнь кусок души вырвала, так что не тревожься за него, ему твои устремления… а они есть, твои устремления, хоть и городишься ты на словах от власти! Так вот, ему они – как мирская суета монаху. Со мной он будет до конца дней моих или своих, так мне мнится. А может, и с дитями своими, Мстишкой да Ульянкой. Я да они у него одни остались на всем белом свете…
– Так Мстислав… это Петра сын? – озадаченно поскреб в затылке Иван. – Я как-то и не догадывался. Знал только, что дружинного кого-то.
– Так и не было у тебя времени задумываться… – пожал плечами Трофим. – Не успел пообтесаться, как буртасы нагрянули. Далее отяков расселяли, а потом сызнова меч в руки всем брать пришлось, с новгородцами ратились. Первые дни, как спокойно посидеть можно да лясы поточить.
– Чего ж не точишь? – улыбнулся Иван. – На воеводской избе как раз пары штук не хватает, вон прогал под перилами…
– Да устала рука железо держать.
Воевода сладко потянулся, устраиваясь удобнее на нагретой летним солнышком стене дружинной избы.
– Так что с Петром случилось-то? Если не секрет, конечно, – спохватился полусотник.
– Хочешь узнать? Изволь… То дело нас обоих касалось, – невесело начал Трофим. – Жил я в веси отроком при отце и матери. Петр с Марушкой были дети соседские, с ними я играл с малолетства. Марушка жинкой опосля моей стала, ежели не слыхал еще. Так вот, как-то взяли нас с Петром отцы наши на княжеский двор – как раз пешего ополчения смотрины были. И приглянулись мы воеводе тамошнему… Чем – не скажу, не упомню. А далее как у всех: и в детских были, и в молодшую дружину оба сразу попали…
– Служили, значит, вместе…
– У князя в гриднях я без малого десяток лет пробыл, а Петр со мной, оба мы к тому времени семьями обзавелись. Я с Марушкой обвенчался, никак забыть ее не мог на княжьем дворе, а Петр в Переяславле зазнобу нашел. Красавица, не описать словами. Да сумел он всех женихов от нее отвадить, от купеческой этой дочки. Не поверишь, что ни день – в синяках да порезах приходил. И это воин, а не смерд, что одними кулачными боями пробавляется! Как до смертоубийства не дошло, сам не понимает. Но сдюжил.
– От, чертяка! – хохотнул Иван, удостоившись осуждающего взгляда от Радимира за упоминание нечистого.
– А через некоторое время удачно посватался, и детки у них родились… А нам вот с Марушей Бог не дал такого счастья. И вот как-то раз решили жинки наши весь навестить, с родней пообщаться… Детей Петр все хотел показать отцу да матери – живы были они еще по ту пору. Отвезли мы их, все честь по чести, да недосуг было нам оставаться, служба князю ждать не будет. Обещали через две седмицы забрать… А приехали к пожарищу. Налетели половцы, похватали тех, кто под руку попался, и в степь. И наших забрали.
Воевода подозрительно поперхнулся но, прокашлявшись, продолжил.
– Княжил в ту пору в Переяславле Владимир Мономах. Бухнулись мы к нему в ноги – так, мол, и так, не откажи в милости, вспоможи нам семьи выручить. А кто набегом на нас ходил, мы к тому времени уже вызнали. Дал нам Мономах полусотню, спаси его Бог, пошли мы с нею искать в поле ветра. Полоняников в Кафу гнали, так мы неделю по следам без роздыху шли, пока настигать не стали. Жара стояла по ту пору такая, что кони с ног валились. Трава на корню ссохлась, в степи не спрятаться, не то что водой разжиться. Колодцы посохли в пути, мутная жижа осталась. Еле перебивались.
– А пленники как же?
– А половцы из-за жары начали резать полон – тех, кто ослаб чуть. Тут мы из последних сил прибавили, а следы взяли да и разделились. Видать, часть из них решила другим путем пройти, дабы воды хватило живым свой товар довести, а может, и погоню нюхом почуяли. Токмо и нам делиться пришлось. Петр в одну сторону направился, а я в другую. Ну, и полусотня пополам за нами разошлась. К концу ночи настиг я своих вражин. Подползли под утро втроем, сняли тех, кто в дозоре стоял, да табун шуганули. Сами к полонянникам кинулись, дабы прикрыть их, а остальные коней подняли да рассыпным строем прошлись по степнякам. Двое раненых у нас всего оказалось. Я, да еще один из дружинных, кто со мной в прикрытии стоял: безбронные мы дозор снимали. Половцы сперва к детям кинулись, как углядели, что лошадок мы увели от них, тут мы и встали втроем насмерть. А в этой части полона одни мальцы были, и Петра дети там же. Но отбили, все живы оказались. Оставили мы десяток с ними, а сами на подмогу Петру кинулись, но…
– Что?
– Да токмо зазря спешили. На полпути их встретили – понурых, глаза отворачивают. А Петр на заводной лошади тела наших жен везет. Остальных на месте, в балке схоронили. Нежданно они наткнулись на степняков. Те как раз из этой балки со стоянки уходили. На свежих конях. Как увидали дружинных наших, начали сечь без разбора полон, а оставшихся на заводных побросали и только пыль из под копыт пошла. Кто-то из баб соскакивать стал на полном ходу, не у всех успели ноги-руки под пузом конным связать, так они сечь таких начали, никто не ушел… А у воев наших кони от усталости падать начали, а заводных уже меняли. Ушли степняки.
Глаза воеводы застил туман, будто он переживал все действо еще раз. И говорил он медленно, вспоминая.
– Вот видит Петр нас, снимает тела с лошади, раскладывает да причесывать начинает. Как ни горестно было мне в тот момент, а мыслю, что с ума воин сходить начинает… Признавался он мне потом, что подумал про нашу неудачу, видя, как мы одни возвертаемся. Поблазнилось ему, что всю семью он потерял. От усталости мниться начало, видать: две ночи до того с короткими перерывами шли, как первые трупы увидали. Ну и начала от него душа отходить да в сумраке теряться. Еле растолкал, к детям с сопровождающими отправил… А сам к Марушке своей сел.
Воевода еще несколько мгновений смотрел вдаль, но потом, резко встряхнув головой, закончил свой рассказ.
– И раньше мы с ним неразлей-вода были, а после того Петр совсем ко мне прилип. И слов никаких не говорит, а токмо по нему видно, что куда я, туда и он. Разве что дети могут его на другой путь подвигнуть.
Несколько минут над собравшимися стояла тишина, которую, казалось, можно было потрогать руками.
Но все преходяще. Склонившееся к верхушкам деревьев солнце стало окрашивать багрянцем раскудрявившиеся облака над лесом, у коновязи всхрапнул вечный дежурный Буян. Наконец у колодца раздались звонкие голоса домохозяек, в очередной раз вспомнивших неугомонного Фаддея, и их смех слегка разрушил смутные печальные образы давно минувших деяний, навеянные рассказом Трофима.
– Ну и как ты отнесешься к тому, чтобы Петр службу внутреннюю вел? – прервал молчание Иван.