Оценить:
 Рейтинг: 0

Московский чудак. Москва под ударом

Год написания книги
1926
Теги
1 2 3 4 5 ... 28 >>
На страницу:
1 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Московский чудак. Москва под ударом
Андрей Белый

Москва
От «Петербурга» к «Москве», от Аполлона Аблеухова к Ивану Коробкину, от зелено-болотного, «идеального по замыслу» имперского города, обреченного погибнуть в водной бездне, к живописно-пестрому миру, отягощенному «бременем времени», гибнущему и готовящемуся к возрождению.

Роман Андрея Белого «Москва», который создавался после Первой мировой войны и Февральской и Октябрьской революций 1917 года, был задуман как своеобразное полотно, повествующее о судьбах России.

Талантливый ученый профессор-математик Иван Иванович Коробкин изобрел оружие невиданной мощи, способное разрушить весь мир.

Естественно, шпионы немедленно учиняют настоящую охоту за его изобретением, плетут интриги, действуют то хитростью, то силой, добиваются своего – и человечество оказывается на грани катастрофы, шаг за шагом продвигаясь к гибели, которая кажется неотвратимой…

В настоящее издание вошли первые два романа эпопеи «Москва»: «Московский чудак» и «Москва под ударом».

Андрей Белый

Московский чудак

Москва под ударом

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Московский чудак

ПОСВЯЩАЮ ПАМЯТИ АРХАНГЕЛЬСКОГО КРЕСТЬЯНИНА МИХАИЛА ЛОМОНОСОВА

Часть I

Московский чудак

Открылась бездна – звезд полна.

    М. Ломоносов

Вместо предисловия

Подготовляя первую часть первого тома моего романа «Москва», я должен сказать несколько пояснительных слов. Лишь во втором томе вступает тема современности. «Москва» – наполовину роман исторический. Он живописует нравы прошлой Москвы; в лице профессора Коробкина, ученого мировой значимости, я рисую беспомощность науки в буржуазном строе. В лице Мандро изживает себя тема «Железной пяты» (поработителей человечества); первый том моего романа рисует схватку свободной по существу науки с капиталистическим строем; вместе с тем рисуется разложение дореволюционного быта. В этом смысле первая и вторая часть романа («Московский чудак» и «Москва под ударом») суть сатиры-шаржи; и этим объясняется многое в структуре и стиле их.

Автор

Москва, 1925 год.

Глава первая

День профессора

1

Да-с, да-с, да-с!

Заводилися в августе мухи-кусаки; брюшко их – короче; разъехались крылышки: перелетают беззвучно; и – хитрые: нет, не садятся на кожу, а… сядет, бывало, кусака такая на платье, переползая с него очень медленно: ай!

Да, Иван Иваныч Коробкин вел войны с подобными мухами; все воевали они с его носом: как ляжет в постель, с головой закрываясь от мух одеялом (по черному полю кирпичные яблоки), выставив кончик тяпляпого носа да клок бороды, а уж муха такая сидит перед носом на белой подушке; и на Ивана Иваныча смотрит; Иван же Иваныч – на муху: перехитрит – кто кого?

В это утро, прошедшее в окна желтейшими пылями, Иван Иваныч, открывший глаза на диване (он спал на диване), заметил кусаку; нарочно подвыставил нос из простынь: на кусаку; кусака смотрела на нос; порх – уселась; ладонью подцапал ее, да и выскочил он из постели, склоняя к зажатой руке быстро дышащий нос; защемив муху пальцами левой ладони, дрожащими пальцами правой стал рвать мухе жало; и оторвал даже голову; ползала безголовая муха; Иван же Иваныч стоял желтоногим козлом в одной нижней сорочке, согнувшись над нею.

Облекшися в серый халат с желтостертыми, выцветшими отворотами, перевязавши кистями брюшко, он зашлепал к окну в своих шарканцах, настежь его распахнул и отдался спокойнейшему созерцанию Табачихинского переулка, в котором он жил уже двадцать пять лет.

Зазаборный домок, старикашка, желтел на припеке в сплошных мухачах, испражняясь дымком из трубы под пылищи, спеваясь своим петухом с призаборной гармошкой (был с поскрипом он); проживатель его означал своей карточкою на двери, что он – Грибиков; здесь, со стеною скрипел лет уж тридцать, расплющиваясь на ней, точно липовый листик меж папкой гербариев; стал он растительным, вялым склеротиком: желтая кожа, да кости, да около века подпек бородавки изюменной, – все, что осталося от проживателя в воспоминаньи Иван Иваныча; да – вот еще: проживатель играл с бородавкою скрюченным пальцем; и в этом одном выражался особенно он; каждым утром тащился с ведром испромозглости к яме, в подтяжках, в кофейного цвета исплатанных старых штанах и в расшлепанных туфлях; подсчитывал он и подштопывал днями под чижиком – в малом окошечке; под вечер сиживал на призаборной скамеечке; там подтабанивал прописи общеизвестных известий; и – фукал на руки, скоряченные ревматизмом; в окне утихал вместе с ламповым он колпаком – к десяти, чтоб опять проветряться с ведром испромозглости, – у выгребной сорной ямы.

Так мыслью о Грибикове знаменитый профессор всегда начинал свой трудами наполненный день, чтобы больше не вспомнить до следующего подоконного созерцания.

Вспомнилось!

Сон, – весьма странный, сегодняшний: выставил он из окна свою голову, – в точно таком же халате, играя набрюшного кистью, оглядывая Табачихинский свой переулок; все – так: только комната не относилася к пункту, определимому пересечением параллели с меридианом; она составляла лишь яблоко глаза, в котором профессор Коробкин, выглядывающий через форточку, определялся зрачком Табачихинского переулка, мощенного, нет, не булыжником, – данными математических вычислений – за вычетом желтого домика, черт дери, с этим самым окном, что напротив: окно – отворилось; и Грибиков, точно стенная кукушка, просунулся, фукая на переулок; от «фука» – булыжники, домики и тротуары как пырснут, распавшись на атомы пыли, секущие эти пространства; Иван же Иваныч, сам пыль, привскочил, оказавшись опять у себя на диване пред мухою – в пункте, откуда он был громко свергнут.

Припомнивши сон, он прислушался к очень зловещему зуду (мухач тут стоял) и принялся вымухивать комнату; вспомнил еще, как средь ночи его разбудили, подав телеграмму, в которой его поздравляли с избранием в члены – ведь вот-с – Академии – корреспондентом; профессор Коробкин причавкал губами, хватаясь за желтые кисти халата: ему, члену Лондонской Академии, члену «пшеспольному» Чешской (что значит «пшеспольный», он ясно не знал; ну, почетный там, – словом: действительный), вовсе не следовало бы принимать то избрание; выбрали ж просто действительным членом Никиту Васильевича Задопятова; у Задопятова же сочинения, – черт де?ри, – лишь курцгалопы словесные; доктор Оксфордского Университета «пшеспольный» там член, мавзолей своей собственной жизни, – нет, нет: он ответит отказом.

Науку свою он рассматривал, как майорат; и ему не перечили: и про него говорили, что он – максимальный термометр науки.

В своем темно-сером халате зашлепал к настенному зеркалу: в зеркале ж встретил табачного цвета раскосые глазки; скулело оттуда лицо; распепёшились щеки; тяпляпился нос; а макушечный клок ахинеи волос стоял дыбом; и был он – коричневый очень; подставил свой профиль, огладивши бороду; да, загрустил бы уже сединой его профиль, и – нет; он разгуливал очень коричневый. Здесь между нами заметим: он – красился.

Быстрым расскоком прошелся он и вымолачивал пальцами по?ходя дробь.

Кабинетик был маленький и двухоконный: на темно-зеленых обоях себя повторяла все та же фигурочка желтого, с черным подкрасом, себя догоняющего человечка; два шкапа коричневых, туго набитые желтыми и чернокоженькими переплетами толстых томов, и дубовые, желтые полки – пылели; а желто-коричневый, крытый клеенкою черною стол, позаваленный кипами книг и бумаг, перечерченных все интегралами, был для удобства поставлен к окну; чернолапое кресло – топырилось; точно такие ж два кресла: одно – у окна, над которым, пыля, трепыхалася старая каряя штора; другое стояло под столбиком, где бюстик Лейбница явно доказывал: мир – наилучший; на спинках рукой столяра были вырезаны головки осклабленных фавнов, держащих зубами аканфы; на столике же тяжелели: серебряное пресс-папье да витой зеленевший подсвечник из бронзы; пол, крытый мастикою, прятался черным ковром, над которым все ерзали моли.

Вниманье Ивана Иваныча тут обратили какие-то смутные смехи за дверью, ведущей в оклеенный рябеньким крапом кривой коридорчик; он, шлепая туфлями, крался прислушаться: фыки и брыки: и – да-с: голос горничной:

– Ну вас…

– Какая вы, право же!

Дарьюшка вырвалась.

– Тоже мозгляк, а – за пазуху: барыне я вот пожалуюсь.

– Мед!..

– Ну же вы!

Этот голос – скажите, пожалуйста, – Митенькин! Быстро профессор в сердца?х распахнул кабинетную дверь, чтобы вмешаться в постыдное дело; но не было фыков и брыков; профессор моргался:

– Ах, черт дери: да-с… Взрослый мальчик уже… Ай-ай-ай, надо будет сказать, надо меры принять, чтобы… так сказать… Надо бы…

Тут он задумался, вспомнив, как кровь в нем кипела, когда он был юным, когда напряженье рассудочной жизни его подвергалось атакам бессмысленной и глупотелой истомы; тогда со стыдом убеждался и он, что с большим интересом выглядывает из-за функций Лагранжа на голую ногу; упрятывал глазки за функции он со стыдом; голоногая Фекла, прислуга, жила с богатырского вида мужчиной, устраивавшим кулачовки; Иван же Иваныч отстаивал женский вопрос; ни о чем таком думать не смел; и страдал глупотелием в годы магистерской жизни своей – до явления Василисы Сергевны, поборницы всяких прогрессов; тогда был назначен на кафедру он математики.

Дверь – отворилася: в комнату, цапая по полу лапами, громко влетел мокроносый ушан, – Томка-понтер, коричневый, с желтою грудью и с шишкою на твердом затылке:

– Скажите, пожалуйста!..

1 2 3 4 5 ... 28 >>
На страницу:
1 из 28