– Так-с!
– В корне взять!
– Ничего-с!
А слезая с извозчика, выбревнил шуточку.
Дома все ахнули: Наденька – плакала; и – обнаружилось: не «ничего-с», а «чего-c»; боль в руке – обострилась; сверлило в виске; в ушах – ухало; жалобно, тихо постанывал, все-то хватаясь за руку; хирург, доктор Капский, залил ее гипсом; велел уложить и пузырь гуттаперчевый ставить на голову (с льдом); опустилися карие шторы; явилась сиделка из клиники; очень досадно: врачи запретили работать, читать, даже умствовать.
Целых четырнадцать дней он лежал.
И газеты трубили об этом; и «Русские Ведомос-ти» возмущались порядками; сыпались письма, приветы, сочувствия – профессоров, учреждений, кружков; Задопятов прислал телеграмму:
«Нет, тьма не объяла!»
От группы студенческой текст стихотворный пришел; но он – вот:
Пал вчера, оглоблей сбитый.
Проходивший Моховой,
Математик знаменитый —
Посредине мостовой
С переломанной рукой.
Вырывается невольно
Из студенческих грудей:
«Протестуем! Недовольны!
Бьют известнейших людей!..»
Выздоравливай скорей.
Наконец, он поднялся; пузырь гуттаперчевый сняли; исчезла сиделка; с неделю еще замыкался – в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и – досуг коротал; и – обедал; тогда обнаружилось – делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске: голова становилася чаном бродильным.
Отсиживал ногу.
Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, с подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою, – с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники и – пересиживал ногу (мурашки бежали).
Казался же зайцем.
Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человечек, прометится: все человечки прометятся.
Вскакивал.
Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко он, – со зрачками вразбродъ и с одною рукою вразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым): измеривал он коридорик, гостиную, там занимался счетом бесчисленных ягод, пятнивших обои; и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми глазами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкатъ белье в свой комодик; иль вклинивать в томик от Ланга свою разрезалку:
«Ффр-ффр»… – перелистывал он; ногтем делал отчертки.
Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко-коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и – неудачно.
Разгуливал с крашеной рожей, – какой-то собачьей.
6
За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось – оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя: не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.
– Вы шли бы к себе, – замечала ему Василиса Сергевна.
Кривилась губами: как будто она надышалася уксуснокислою солью.
А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине.
Всем стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно вовсе не жил; когда жил, то скорее сидел в вычисленьях, опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь – с размозженным виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме:
– Ведь вот: черт дери!
Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.
Груди ее были – тряпочки; ножки ее были – палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча зеленоватою скукою веяла; в крепкий лавандовый запах не верил; он знал, что от нежнобрусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки.
Слышалось дни?-деньски:
– Ниже нуля стоит градусник… Антимолин я купила…
– Прекрасно, – едва отзывался профессор.
– Скажу а пропо?: одолела меня гипохондрия; и – Задопятова: все оттого, что у нас – автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом…
Профессор вырявкивал:
– Не разводи, – знаешь ли!
Надя плаксила:
– Не говори, – знаешь ли!
…………………….
Митя так же таскался к Мандро; Василиса Сергевна ему выговаривала:
– Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?
Улыбался: и все-таки – шел; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху:
– Ты, брат, двоечник.
Митенька чмокал губами, стыдился, но шел: к фон Мандро.
…………………..
Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было: курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; верте?ницы строила: и перепелочкой бегала – в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала); вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой комнатке что-то читать: до трех ночи.