Он знал, что он останется в истории. Учиться надо у Мамлеева силе духа. Это был бронзовый дух бронзового века.
Я никогда не рассказывал и еще об одном его подарке мне, уже после смерти. Но я должен рассказать. Когда он умер, когда его уже не стало, и когда не прошло еще сорока дней, Мамлеев сделал мне еще один подарок. Я вообще-то мало верю в разный там оккультизм. Но при всей трезвости ума сообщу. На исходе этих сорока дней я заканчивал свой роман. Герой и героиня должны были встретиться. По форме же, в которой роман развивался, это было никак невозможно. И это было бы вранье, если бы я в тех же энергийных формах дописал бы и финальную часть, где герои, подчеркиваю, должны были встретиться. Я пробовал и так, и сяк, и все получалась фальшь… Я сидел за письменным столом, и смотрел в окно, и вдруг вспомнил, что он говорил, как рассказывал однажды: он шел по улице, и вдруг осознал, что все вокруг – не более, чем одеяло, которое нужно просто приподнять, чтобы обнажилась истинная суть вещей. И я приподнял… Я знаю, что Мамлеев, конечно, порадовался бы за мой роман. За открытое в концовке пространство, где я догадался, а он мне помог догадаться, – конечно, он, кто же еще, – как возможна встреча героев, когда уже кажется, что она невозможна.
Как бы я хотел посидеть сейчас с Юрием Витальевичем, потолковать. Подумать только – одиннадцатого декабря этого года Мамлееву исполнилось бы уже девяносто лет. Кто, как не он должен был бы жить долго? Мамлеев был единственный патриарх.
Неестественный отбор – нелегкое предстояние
«Новый Свет», № 1, 2021
Мы живем в эпоху не Эсхила, а Пиара. Справедливости больше нет, но разговоры о чем-то подобном остаются. Справедливость имеет отношение к закону. Регулируют же социальные процессы в основном правила, они запрещают одно, разрешают другое, ограничивают или поощряют третье. В постмодернистские времена законы окончательно теряют свой онтологический статус, и правила подменяют собою закон. Субъект же, черпающий свое основание в онтологии, подменяется той или иной субъективностью. Слова описывают уже не реальность, а сами себя. «Когда истинное становится ложным, ложное становится истинным», – говорит пословица.
Цензура претендует на закон. Человек становится человеком, что-то себе запрещая, а что-то позволяя. Однако, в наши времена она превращается в полный произвол. Говорить о запретах со стороны государственных органов – в отношении литературы – повторять банальности. Гораздо интереснее обратить взгляд на цензуру внутри литературного процесса, который сегодня откровенно сводится к процессу премиальному и куда все больше проникает капитал и олигархические правила игры. Схемы опять же до банальности просты – публикация в толстом журнале или в крупном издательстве, пиар-раскрутка, процедура премирования (надувание имени), увеличение тиражей. Механизмы опять же, как и везде сегодня – политика и экономика отношений. Литература давно потеряла статус избранничества. На фасаде – фарисейство и ханжество для всех, за фасадом – строго «конфиденс». Литература сегодня – не более, чем бизнес. Насколько популярен будет продукт? Сколько нужно вложить в его раскрутку? У тебя что-то некоммерческое? Тогда, извини, за твой счет. Таков сегодня «естественный» отбор. Выживает, как обычно, сильнейший. Но сила не в правде, и не в таланте, а в том, насколько вы можете приспособиться к подобным правилам игры. Но ведь это и называется конформизм. Иначе – не вписаться. Триггер «да, нет» на каждом шагу. Произведения и автора больше нет, есть лишь товар, который или продвигают, или откидывают на обочину. Парадокс в том, что продвинуть сегодня можно любое произведение. И литературная власть об этом прекрасно осведомлена. Вопрос в том, чтобы ты сам понравился литературной власти. А чтобы ты ей понравился, для начала она должна понравиться тебе. Нонконформист нынче непопулярный автор, он знает, что цензура, по-прежнему, везде, и воздух, как выразился бы Мандельштам, запрещен. Нонконформист ставит вопрос в плоскости перпендикулярной. Быть или не быть, вот в чем вопрос. Вот в чем цензура. Позволяешь ли ты себе быть, стоять независимо, на самом себе – даже в этом условном мире, который устроен по не твоим правилам игры. Или приседаешь, ложишься под литературную власть, ставишь ей лайки, комментируешь в фейсбуке ее посты, лишь бы вписаться. Но тогда пройти ценз, напечататься, получить премию – грош цена.
Чтобы заговорить в постмодернистские времена о цензуре серьезно, надо сойти с ума, как Гамлет. Надо начать называть литературную власть по именам. Легко обозвать Путина, но враг твой – ближний, а не дальний. Однако, не каждый может «сойти с ума» против своей выгоды. О какой цензуре вообще речь, если правды нет? Если вместо субъекта осталась лишь субъективность, лишь та или иная точка зрения, и интеллектуальные упражнения экспертов. Литературной истины давно уже нет, зато есть литературный дискурс. Умение мыслить ни к чему, важно уметь формулировать свое мнение, подбирать правдоподобные аргументы, излагать гладкими правильно выстроенными фразами.
Но где же наши Гамлеты, чтобы хотя бы показать литературной власти спектакль, как в уши современной изящной словесности вливается яд? Как, например, заливает свои стилистические жидкости Галина Юзефович, «о которой приятно говорить и думать, которую хочется носить с собой, открывая и перечитывая в случайных местах, которую так и тянет дарить и рекомендовать знакомым». Это Юзефович написала так о книге Водолазкина «Лавр». Продолжим цитату: «В том, что ее ждет счастливая читательская судьба, особо сомневаться не приходится. Надо думать, что и премиальная судьба этой книги тоже будет счастливой». И как это бедняжка угадала? Остается только похлопать в ладошки и позвать на сцену и самого лауреата «Большой книги», порадоваться стилю его «высокой актуальной прозы». Вот вам примерчик: «Если информация соответствует действительности, говорят Тихону слободские, лучше признайся, потому что в данном случае брошена тень на праведника и на Страшном суде нелегким будет твое предстояние».
Да, будет нелегким ваше предстояние на Страшном Суде. Знайте об этом, праведники, коррупционеры, хапуги и бездари!
Право имеющий
«Alterlit», 21.01.21
Сатана, говорил Розанов, соблазнил папу властью, а литературу – славою. В золотые времена русская литература славна была смысловыми пластами. Сегодня на них цветет литературная власть. Вторичный мир, где теперь и тайно и явно циркулирует капитал, может только соблазнять. Из русской литературы власть теперь откровенно делает литературу премиальную. А премиальный писатель как отличник. Он отвечает на уроке, что хотят от него учителя. Он краснеет от напряжения рядом с директором, и пыжится в присутствии завуча. Премиального писателя поверяют нормой и прочат ему премиального читателя. Но старая грамматика и старый синтаксис выдают сами себя. Наша литературная власть, как большая и скучная книга, она надеется, что читать ее будут всю жизнь. Зевая, почесываясь, переворачиваясь с боку на бок и засыпая от несомненности и правильности прочитанного. Нашей литературной власти нужен глупый читатель. Чем глупее читатель, тем дороже шуба у Шубиной. Если кто не в курсе, это такой книжный олигарх, он выращивает «лавры».
Кибернетика – веселое словечко. С древнегреческого – искусство управления. На сегодняшний – наука управлять. Вот они нами и управляют. И литература – не исключение, а правило. Кибернетика успеха вместо практики себя. Пирамида громоздящихся друг на друге экспертов, контроль за инакомыслием, академия словесности, бесконечные агенты, «бак на банке»… И все пыжатся, пыжатся от своей важности, крутят подтасованные рейтинги, носятся с премиальными листами и управляют, управляют, управляют… А науправлявшись, обжираются и нажираются на своих банкетах, целуются и слюнявятся…
Да так ведь и везде нынче, вздохнет проницательный читатель. Да, вот именно, что так ведь и везде. Коррупция, цензура и посредственность – самодержавие, православие и народность – своячество, подмигивание, либерализм. Бабло рифмуется с мурло. «Коллективно все блеснуло пошлостью, да такой, какой от Фонвизина не случалось» (Розанов). Литературной реальностью давно уже правят не оригиналы, и, увы, даже не копии (плохие или хорошие). Правят симулякры. Литературы – живой и яркой – больше нет. Зато есть модерирование и моделирование процесса. Ни конкуренции, ни рынка. Зато – продвижение и продюсирование. Но – только «своих». Сформирован целый литературный пул «своих». О, дивный «новый мир»! Литература как контролируемая форма социализации. Премии как тотальная сигнальная система. Какая на хрен состязательность? Техника формирования шорт-листов (лауреаты прописаны заранее). Проектирование, кодирование и генномодифицированный «естественный отбор». Вместо критики – ДНК посредственности: протезы Александрова, импланты Архангельского…
Информационная эпоха разрушает смыслы. И смысла в литературе больше нет. Литература – как нутро жизни, ее воображение, ее страсть, ее аффект, язык – как ее мощь и ее энергия, подменены фальшивой кибернетикой успеха. Литературный капитализм – страшная вещь вдвойне. На что надеяться – на новые постпутинские элиты? Молиться, что грядет «новая Прохорова»? Смешно. Литературная революция невозможна. И остается только горький, отчаянный нигилизм. Эстетическое и этическое подполье. Остается вслед за Бодрийяром назваться террористами («я террорист и нигилист теории»). Благо и у нас еще есть свое оружие – образы и язык.
Мы терпели довольно долго. Вы нас замалчивали, а мы вас терпели. Вы делали вид, что нас нет, а мы только утирались. Вы веллерили телевизор, глубокомысленно водолазили премиальное бабло, прилепинили гражданское, быковали филологическое и истерили улицкое, а мы… лишь ухмылялись. И медленно точили ножи, надеясь устроить вам длинную ночь. Нонконформизм как лингвистическая ночь. Наш язык – не юзефович, не складная и глянцевая гармошка. У нас за пазухой «дырбулщыл» и раскольниковский топор. Глаголы наши – смеяться и издеваться, жалить и раздевать. Существительные – колода, да плаха. Междометие – морозное «ах!» И вот уже на глазах изумленной толпы катится поддельная голова очередного «олигарха правды и справедливости», корчатся на опилках рожки да ножки «прирожденных стилистов». Какие, однако, приятные картинки из бессознательного. Вы симулируете «новую словесность», а мы – «старую добрую». Конформизм и… нонконформизм. А куда вы денетесь без бинарных оппозиций? У каждого порядочного мерзавца на стене портрет Че Гевары. Ваш удел психоанализ. Ваша судьба жить отрицанием себя. Разрыв между словом и делом. Бизнес на морали, да на красивой фразе. Нонконформизм как терапия смыслом, как деструкция порядка очевидного? К сожалению, сегодня можно лишь ностальгировать о тех романтических временах – Рембо, Лотреамон… В эпоху постмодернизма полетели к черту и смыслы. Но образы все еще парят, и все еще завораживают. Кружится колода, подмахивает топор. Нонконформизм как фасцинация образов, как опиум без религии. Как «ярость исчезновения» (Бодрийяр).
Нонконформизм как «право имеющий», как «посторонний», нонконформизм как «антиэндиуорхол» и «антилимонов», как все бесполезное, неангажированное и ненужное, порочное, как «Нимфоманка» фон Триера и как его же «Дом, который построил Джек».
«Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы – по плевку. Чтоб по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека. Надо быть пидарасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я – не такой». Вниз, вниз, вслед за бессмертным Веничкой.
Нам остается лишь обсценное, в условиях, когда сцены больше нет.
Он был плохим парнем – и потому моим близким другом
НГ Ex Libris, 05.08.20
Умер Игорь Яркевич. Звезда контркультуры, непримиримый нонконформист, ниспровергатель ценностей, отчаянный русский нигилист. Умер внезапно, остановилось сердце. Ему было всего 57 лет. Начал он в 90-е. Начал ошеломительно, выбил подпорки из-под затхлой советской литературной сцены, завалил декорации. Радикально смешной, неповторимо дерзкий Яркевич был писателем-подрывником.
Расчищал, освобождал пространство от устаревшего культурного реквизита, его литературные инструменты были феерически остры. Вместо пафоса советской литературы – ненормативная лексика и откровенно жгучий психоанализ. Сами названия его произведений были по тем временам невыговариваемы. Все крутилось вокруг ядра – «Как я и как меня». Яркевич подорвал литературную сцену, показал, что внутри национального костюма движется все то же бренное параноидальное тело. А значит, и все эти литературные институции – толстые журналы, толстые премии, потненькие озабоченные критикессы – тоже фикция. Что реально только яркое имя писателя, яркость его творчества, которое обретает своего читателя – непостижимым, фантастическим каким-то образом, откровенно насмехаясь над всеми пикетами литературной бюрократической машины, которая озабочена только одним: как бы не пустить, как бы не дать прорваться самостоятельному и неудобному для нее автору. Яркевич прорвался, да еще как! Все они, эти никто – пыжащиеся графоманы и гладкописцы – завидовали ему и втайне ненавидели его. Яркевич – пример того, как надо не оглядываться на литературную шушеру и делать свое дело. Только это и есть настоящая литература. Говорят, что смелость берет города. Яркевич взял целую литературную страну. Это была слава. В 90-е это была слава.
Так что же он сделал нового, наш друг, друг всех инакомыслящих и насмехающихся? Если кратко, то – он угадал. Угадал неназываемое. Автор обратной перспективы, смехач, он посягнул на миф. Но – заметим – он посягнул на старый миф. Он посмел задеть старого русского бога, которого нарядили в одежды советские атеисты. Те, что отождествили русское и советское. Советское же Яркевич откровенно ненавидел. И бессознательно, да, я думаю, бессознательно, он открыл для себя и через себя некий антипуть, путь конфликта и разлада, в противовес тому, что в другом фокусе собиралось как незыблемый миф.
Яркевича часто называют русофобом, и опять же другая, русофобская публика почему-то принимает его за своего кумира. Но он был не русофоб. Я знал его близко, и я отвечаю за свои слова. Русским не стоит оскорбляться Яркевичем, а одиозным патриотам ненавидеть его, он сделал для них больше, чем кто-либо другой. Он проверил нас, русских, на прочность. Выдержим ли мы его едкие, веселые и скандальные издевательства над самими собой или рухнем от его «смертельных оскорблений». И хорошо, если бы рухнули со своих костылей дураки со своими помпезными идеалами. Узколобые патриоты, неспособные на смелость и ясность сознания, что нам давно уже пора что-то делать с нашим новым русским, а не цепляться за старое.
Русское – это самобытный процесс и самобытная энергия; это прежде всего пластичность и открытость. А империя – это потом, империя – это уже исторические частности. Игоря Яркевича принято называть постмодернистом. Ну да, кто бы спорил. Но Яркевич – в каком-то смысле – и традиционалист. Только это другая, перевернутая, негативная, комическая традиция, к какой принадлежал и автор «Дон Кихота». Яркевич вывел на сцену антигероя, который во времена всеобщности откровенно занимался самоудовлетворением и не боялся отходов деятельности своего организма. Тем самым Яркевич противопоставлял коллективному – индивида и делал большую русскую работу по освобождению от закрепощающих личность коллективных догматов. Сам он был яркий человек и любил людей незаурядных. Веселый нигилист и пьяница, наверное, даже и алкоголик, что для русского писателя похвала. И даже в гробу лежал, как кто-то сказал, с насмешкой. Наверное, он устал от борьбы. Что ж, все мы когда-то устаем от борьбы. Да и не в борьбе дело.
Он был «плохим парнем» – и потому моим близким другом. Даже нигилизм его меня часто обескураживал. То вдруг восхваляет себя любимого, а то вдруг сам же и низвергает. Хотел большего, безмерного. Трогательный, добрый, полуслепой, ироничный… Нам всем и мне лично будет его очень не хватать.
Слово может разбить окно
НГ Ex Libris, 30.09.20
22сентября умер Сергей Сергеевич Хоружий. Наш великий современник, человек ранга Лосева, Пятигорского, Бибихина. Человек научного подвига, он всегда выбирал наитруднейшие из проблем, исследовал самые основы, самые начала, чем бы он ни занимался, будь то теоретическая физика, вопросы богословия, современная философия. Хоружий широко известен как переводчик и комментатор самого Джойса (а что может быть выше?). Да и сам он возвышался над современным духовным ландшафтом, как гора, придавая вид окрестностям. Его именем можно назвать пятитысячник. Хоружему многие завидовали, не считаться с его «крутизной» было нельзя.
В тени этого гиганта мысли легко было пропасть, олимпийский отблеск с его вершины мог озарить славой. Сейчас, в нестерпимом свете его кончины, как бы парадоксально, как бы двусмысленно это ни прозвучало (но ведь нельзя, как говорит Ларошфуко, смотреть, не отводя глаз, ни на солнце, ни на смерть), можно наконец и осознать ослепительность его послания. Как будто он умер на злобу дня. Как будто своей кончиной он еще раз захотел сказать нам: вещество тленно. Все дело в энергии. Бренна и материя человеческая, тленно и социальное вещество. А «Дух дышит где хочет». Тленно все, что сакрализует и присваивает себе власть. Любая экономика отношений и многие, если не почти все (а это как кому дано свыше), социальные условности. Истина в другом: «Не по сущности, а по энергии» – вот что он хотел нам передать. Он завещал нам «энергийный дискурс». В наш век, когда снова над нами грозно возвышается неоплатонизм в лице ли государственной власти, обрядовых религиозных предписаний или социальной казенщины, Хоружий снова актуализирует послание Паламы. Он говорит об икономии (не путать с экономикой) наших отношений в обществе как свободных людей, а не как «сакрально» наделенных тем или иным статусом. И Хоружий указывает нам пределы, из которых мы можем черпать силы.
Выражаясь языком научным, можно сказать, что Хоружий выступает как транслятор русской духовной традиции и одновременно как модератор ее дискурса, спасая в каком-то смысле и русскую философию. Его тезисы звучат довольно резко – философия Серебряного века зашла в тупик, тогда как богословие в лице о. Георгия Флоровского, Владимира Лосского совершило революционный прорыв. И первое, что надо бы сделать русским философам, – это поучиться у русского богословия. Но Хоружий совершает и вторую, обратную модуляцию, возвращая в философию понятие синергии, трактуя «Исихастскую Лествицу» как размыкание и определяя человека, его конституцию не через отношения со своим фиктивным «я», не с «центром», а с «пределом». Проанализировав исихастские практики, он добавил к размыканию к Иному и еще две топики размыкания – к бессознательному (человек невроза и соответственно психоанализа) и к виртуальному. И Хоружий задает вопрос: так откуда, с какой границы черпаем мы свои достижения и свою свободу, куда и ради каких целей размыкаемся? И не хотим ли в помощь «энергии внеположного истока»?..
«Ладно из всех кто из», – как сказал Джойс в «Улиссе» (глава «Аид»), и я повторяю это сейчас, чтобы слегка затемнить слишком уж очевидные ответы. Имя Хоружего всегда будет ассоциироваться и с именем великого ирландского писателя, которого Сергей Сергеевич титанически переводил и комментировал. И тем самым «промодулировал» и современную русскую литературу, подарив нам Джойса во всей его полноте. Великий ирландец восхищался и вдохновлялся Лермонтовым, Гоголем, Достоевским, и Хоружий вернул нам эти энергии, помножил снова на русский язык. В своей книге «Улисс» в русском зеркале» он блестяще проанализировал глубинные связи и переклички Джойса с русской литературой начала XX века – с Белым, Хлебниковым, Ремизовым, Хармсом, который (напомним, кстати) как-то сказал, что «слово может разбить окно». Можно сказать, что и Джойс помог Хоружему разбить «русское философское окно», ведь Джойс – это силовой поток сознания.
Настоящий нонконформист мысли Хоружий (кстати, никакой ученой степени по философии у него не было, так же, как и премий) всегда шел против общепринятых догм своего времени. Человек разносторонних интересов, он был – к вопросу об энергиях – и физиком-теоретиком, занимался сложнейшими вопросами в области аксиоматики квантовой теории поля (доктор наук, здесь это заметить уместно). Но в наше безбожное время предметом исследования выбрал богословие. И основал в философии новое направление – синергийной антропологии. Отпевавший Хоружего о. Георгий Белькинд сказал, что пошел в священники, прочитав его книгу «Диптих безмолвия».
Мне повезло, что довелось знать Хоружего (увы, только в последние годы). Я посещал его олимпийский семинар, где Сергей Сергеевич представал как генерал. Нет, это была не гордыня, а именно что воинская добродетель. Он был настоящий боец за философскую истину. И если развивать эти «орудийные метафоры», мне тоже есть чем по-воински гордиться. Ведь я использовал его орудия и как-то послал ему свое эссе «Светозарная тьма авангарда», и он мне ответил (хотя я и не ждал): «Славно написано, дорогой Андрей Станиславович! едрит и бодрит!» Я должен был выступать на его семинаре в среду, 23-го, но 22-го он умер…
В физике есть понятие свободной энергии. И это именно то, что было в избытке у него. Хоружий мог работать по 15 часов в сутки, знал все обо всем. Занимаясь практиками себя, умел концентрироваться в любых обстоятельствах. При этом, по рассказам, в молодости не гнушался и иногда выпить с Веней Ерофеевым. В кабинете у него было три письменных стола – для занятий Джойсом, философией и богословием. Он бегал, купался в ледяной воде и даже изобрел новую технику прыжка в высоту. Хоружий был воистину сверхчеловек. И за всем этим есть один маленький большой секрет, все тот же:
Не по сущности, а по энергии.
Антропологическое письмо[1 - Продолжение публикации. Начало см. в книге «Авангард как нонконформизм», 2-е издание, СПб., Алетейя, 2017.]
Фрагменты семинаров, Rara Avis, 27.09.17
Размыкание в сторону виртуального предела. Пример: Гоголь «Ревизор»
На нашем первом занятии мы говорили о фоне и фигуре. Я дал вам провоцирующий эксперимент, предложил просто начать писать. Бросил, так сказать, вас в открытое море, оставил один на один со своим ничто, и как ни странно, вдруг из этого ничто родилось нечто. Так действует и сама природа. И наша творческая в том числе.
Тема фона напрямую перекликается с темой виртуальности. Сегодня мы попробуем достать нечто из нашего виртуального мира. Мы, писатели, во многом состоим из воображения, и в этом смысле, не вполне реальные существа. С точки зрения обывателя суть наших занятий – профессиональное вранье. Но мы сами исповедуем нашу художественную ложь как некий экзистенциал. Мы все же мы имеем дело с сакральным, и не в последнюю очередь потому, что чистота нашего воображения опосредована языком. Язык живет сам по себе, творит «из ничего». Вот почему короли литературы – сочинители. И вы, наверное, уже догадываетесь, к чему я клоню. Литература, в каком-то смысле, сама себе виртуальная реальность <…>.
Давайте договоримся, что мы будем понимать под виртуальностью в контексте сегодняшнего разговора. Я буду опираться на понятия из физики элементарных частиц. Хотя заговорили о виртуальности задолго до эпохи квантовой физики. Ещё в 4-м веке Василий Великий говорил, что одни миры могут порождать другие, законы которых отличаются от законов миров, их порождающих. Нас здесь будет интересовать другой момент, который мы назовем потенциальностью. Виртуальность нас будет интересовать как некая потенциальность, то есть, то, что происходит вблизи некоего начала, но не может набраться сил, чтобы осуществиться, реализоваться, чему не хватает энергии, чтобы актуализироваться. Таковы виртуальные частицы в физике, они, суть, только агенты обмена между частицами реальными, а сами по себе не существуют. Но и не только агенты обмена. Реальные частицы и «в одиночестве» окружены облаком виртуальных частиц, которые ими беспрестанно излучаются и поглощаются. И, что самое интересное, именно благодаря им, виртуальным частицам, реальная частица и обретает свою «реальность», то есть массу. Вы спросите: зачем нам это? К чему такие далёкие от литературы примеры? Я говорю об этом, чтобы подчеркнуть один важный момент: актуальное и виртуальное – вещи взаимосвязанные. Какие-то вещи в вашей жизни, или поступки ваших героев, они становятся актуальными, когда объём виртуальности превышает какой-то критический объём. С другой стороны пару актуальное-виртуальное можно рассматривать и как объект и его образ. Как, например, делает французский философ Делез, настаивая, что виртуальное и реальное находятся в непрерывном обмене. Это измерение, виртуальности, у разных писателей, конечно, проявляется по-разному. Для Пруста, например, – это прошлое, память. Наш внутренний мир постоянно мерцает, он постоянно заполнен виртуальным. Возникают воспоминания о прошлом, но на фоне реального протекания времени настоящего они эфемерны. Хотя, конечно, они могут и актуализироваться, если их орбита достаточно близка. Так же, как и некие роли, будоражащие подчас наше воображение, мы даже можем пойти по стопам своего антипода <…>.