Они напомнили о том, кто есть ху. Контраргументов я не нашел.
* * *
Во второй половине дня мы начали подъем по гребню и снова вышли на рубеж четырех тысяч. Бэл уступил мне место во главе связки, и я, щадя Глушкова, старался идти как можно медленее, и все-таки к вечеру неприметному герою стало совсем худо. Мы встали на привал в плотной тени, которую бросал на склон пирамидальный пик. Здесь было холодно и ветренно.
– Ты можешь идти дальше? – спрашивал я Глушкова, растирая ему щеки и массируя шею.
– Да… Наверное… – с трудом отвечал он, едва разлепляя болезненно порозовевшие губы и пытаясь оттолкнуть мои руки. Его пальцы были ледяными, как сосульки, зрачки "плавали", и мне никак не удавалось поймать его взгляд.
– Подыхает? – спросил Бэл.
– У него началась горная болезнь, – ответил я, поднимаясь на ноги.
– Это что еще за болезнь? – спросил Тенгиз, подойдя к нам. – Сифилис знаю, триппер тоже…
А ведь он слишком грубо притворятеся идиотом, подумал я, взглянув на непроницаемо черные очки Тенгиза.
Глушков засыпал сидя. Я принялся его тормошить.
– Эй, парень! Не спи!
– Козленочком станешь, Глушкович! – добавил Тенгиз и снова ко мне: – Врежь ему по зубам, чего ты с ним церемонишься?
– Единственный, кому бы я с удовольствием врезал по зубам, – ответил я, – это ты.
Тенгиз, словно перископ из подводной лодки, выдвинул шею из воротника пуховика.
– Бэл, он опять хамит! – пожаловался он.
Бэл, не обратив внимания на своего компаньона, сказал мне:
– Ты понимаешь, что мы его бросим здесь, если он не сможет идти?
– Понимаю, – ответил я.
– Тогда его жизнь остается на твоей совести.
Мы стояли вокруг Глушкова. Некоторое время молча смотрели на сидящего на снегу жалкого человечка и прислушивались к тонкому вою ветра.
– Я хочу сказать! – вдруг с необычной эмоциональностью для своей нордической натуры произнес Гельмут и шагнул к Глушкову. – Я есть немец, я был фашист. Да, это правда, но я не боюсь это сказать. Время идет, река меняется. Я думал, что все ушло в прошлое. Но теперь вы делаете, как фашисты! Вы хотите кинуть здесь человека, но он не виноват, что он есть человек и устал…
А Гельмут, оказывается, любит витийствовать и говорить с пафосом. Президент торговой фирмы "Нордвальд", а выступает, как политработник с полувековым стажем.
Немец тем временем опустился на снег рядом с Глушковым, словно объявлял вместе с неприметным героем сидячую забастовку. Мэд незаметно для всех бегала пальчиками по моей спине, но я не мог понять, что означали эти сигналы.
– Вы правы, Гельмут, – сказал я. – Оставить здесь человека – это омерзительно…
Мэд двинула меня кулаком под лопатку. Кажется, я сказал что-то не то.
– Фашисты не оставляли раненых, – снова сказал Гельмут, но уже более бесцветным и спокойным голосом. – Когда человек умирает один в горах – это много больше страшно, чем ад. Фашисты делали быструю смерть, и это есть гуманизм…
У меня мурашки пошли по коже. На что этот старый вояка намекал? Неужели предлагал пристрелить Глушкова? Бред какой-то! Немец не слишком хорошо владел русским, он попросту мог неточно выразиться.
– Ты о чем, батяня? – склонил голову Тенгиз. – Что-то я не въезжаю… Ну-ка, переводчик, растолкуй! – обратился он ко мне.
– Он говорит, – вольно пересказал я, – что никто из нас не пойдет дальше, если вы оставите Глушкова здесь.
– Да? – недоверчиво уточнил Тенгиз. – А мне показалось, что немчура имел ввиду другое.
– Тебе показалось, – подтвердил я, но это подтверждение лишь распалило любопытство Тенгиза.
– Нет, постой-постой, – отстраняя меня, произнес он, присаживаясь рядом с Гельмутом. – Какую ты там мысль о гуманизме изрек, Ницше? Раненных лучше пристрелить, а не оставить?
– Отвяжись от него, – усталым голосом сказал Бэл.
– Пусть объяснит! – все не мог успокоиться Тенгиз. – Мне просто очень интересно, как этот холеный представитель цивилизованного мира понимает гуманизм.
– Мы должны идти, – повторил Бэл. – Если опоздаем, сам понимаешь, ждать нас никто не станет.
– Плевать, – махнул рукой Тенгиз. – Доберемся до базы сами.
– Ой ли? – с сомнением покачал головой Бэл и, заметив, что я, Мэд и Гельмут внимательно прислушиваемся к разговору, прервал сам себя: – Ну все! Хватит болтать. Всем встать, пристегнуться к веревке!
– Мы никуда не пойдем, – упрямо повторил я. – Глушков болен. До утра, как минимум, он должен отдыхать.
И снова толчок кулаком в спину. Я повернул голову, вопросительно взглянув на Мэд. Лицо ее было напряжено. Она покусывала губы и смотрела на Глушкова как на пропасть, в которую кто-то намеревался ее столкнуть. Тенгиз заметил мое движение.
– Что там? Наша юная подруга тоже хочет высказаться? Битте, фрау, мы вас очень внимательно слушаем.
Мэд повернулась ко мне и, делая паузы между словами, словно ей, как и Глушкову, не хватало воздуха, сказала:
– Я еще молода. У меня впереди еще целая жизнь. Я не хочу погибать из-за какого-то авантюриста. Пусть он остается здесь или, если может, возвращается назад.
Я не стал переводить. Тенгиз терпеливо ждал.
– Ну так? – напомнил он. – Чего задумался? Что она там проблямкала?
– Она сказала, что, как и я, никуда не пойдет без Глушкова.
Тенгиз с недоверием покосился на Мэд, затем заглянул мне в глаза и нехорошо улыбнулся.
– Врешь ведь? – спросил он. – Точно врешь! В гробу она видала твоего Глуховина. Писала она на него с вершины Казбека. И сейчас я тебе докажу, что это так.
Он вдруг снял с плеча автомат и сдвинул вниз лепесток предохранителя. Я почувствовал, как у меня похолодела спина.
– У тебя хоть горсть мозгов осталась? – не веря в происходящее, спросил я.
– О чем ты? – захлопал глазами Тенгиз.