Оценить:
 Рейтинг: 0

«Мне выпало счастье быть русским поэтом…»

Жанр
Год написания книги
2020
1 2 3 4 5 >>
На страницу:
1 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Мне выпало счастье быть русским поэтом…»
Андрей Семенович Немзер

Диалог (Время)
Книга посвящена анализу одной из важнейших смысловых линий поэзии Давида Самойлова – его рефлексии как над собственным литературным делом, судьбой, миссией, так и над более широкими проблемами (назначение поэзии и поэта, участь поэта в России и ее особенности в XX столетии). В пяти главах анализируются стихотворения, написанные на разных этапах творческого пути: «Из детства» (1956), «Старик Державин» (1962), «Поэт и гражданин» (1970–1971), «Ночной гость» (1972), «Мне выпало счастье быть русским поэтом…» (1981). В то же время перед читателем разворачивается история не только Самойлова, но и русского поэта второй половины XX века да и поэта вообще: обретение дара в детстве, вхождение в литературу в молодости, сопряжение достигнутого высокого статуса и тяжелой ответственности в зрелости, подведение итогов на пороге старости. Большое внимание уделено включенности поэзии Самойлова в национальную традицию, его диалогу с предшественниками и современниками (Державин, Пушкин, Ахматова, Пастернак, Слуцкий, Бродский и др.).

Книга написана ординарным профессором Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» Андреем Немзером, автором сопроводительных статей, составителем, комментатором ряда представительных изданий поэзии, прозы и эпистолярия Самойлова.

Андрей Немзер

«Мне выпало счастье быть русским поэтом…»

Художественное электронное издание

Оформление и макет

Валерий Калныньш

Редактор Наталья Рагозина

Художественный редактор Валерий Калныньш

Верстка Оксана Куракина

Корректор Елена Плёнкина

© А. С. Немзер, 2020

© «Время», 2020

?

Пять предуведомлений

Предуведомление первое. О теме предлежащего сочинения

Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено[1 - Самойлов Давид. Стихотворения. СПб., 2006. С. 165. Далее страницы этого издания даются в тексте в квадратных скобках – [165]. Дневники поэта цитируются по изданию: Самойлов Давид. Поденные записи: В 2 т. М., 2002; римская цифра обозначает том, арабская – страницу; например, [II, 7]. В остальных случаях в квадратных скобках дается отсылка к списку литературы; если цитируется многотомное издание, римская цифра обозначает том. При цитировании стихотворных текстов в подбор, косая черта (/) означает строкораздел, две косых черты (//) – строфораздел.].

Стихотворение это впервые было опубликовано в пятой книге Давида Самойлова [В: 36], то есть пришло к читателю в 1978 году. Родилось оно одиннадцатью годами раньше. Позволительно предположить (строго доказать не могу), что стимулом (или одним из стимулов) его появления была первая годовщина смерти Ахматовой. Написанный в марте 1979-го очерк о Пастернаке Самойлов назовет «Предпоследний гений» [ПЗ: 482–487]. Смежившие очи гении – Пастернак и Ахматова.

Через полстолетия с лишком по кончине Ахматовой крупнейший исследователь русской поэзии XX века (на сегодня – точно, может – и не только на сегодня) поставит на титуле второго издания своей сверхнасыщенной монографии страшное словосочетание – «Последний поэт» [Тименчик, 2014]. Страшное не столько из-за легко считываемой отсылки к одноименному стихотворению 1835 года [Баратынский: 179–181], сколько в силу тщательно скрытого, но угадываемого ответа на прорицание (чаяние? догадку? грезу?) года 1836-го:

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит –
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.

Разумеется. Но когда последний уйдет, исчезнет не только слава, но и душа. Восторжествует тление. Сиречь тленность, незавершенной (оборвавшейся после начальных строк) одой на которую завершил свое земное бытие один старик, незадолго до того благословивший на весьма рискованное дело одного юнца:

А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.

[Державин, 2002: 542].

И некому будет «…в час вечера мечтать / Над тихой юноши могилой» [Жуковский: I, 78]. (Поэты, даже если доживают до весьма преклонных лет, умирают молодыми.) Никто не пробудит потомков ото сна (отсутствия поэзии), не шепнет «вслух страннику, вдали как тихий гром: / “Здесь Бога жил певец – Фелицы”» [Державин, 2002: 390]. «Никто! Но сложится певцу / Канон намеднишним Зоилом, / Уже кадящим мертвецу, / Чтобы живых задеть кадилом» [Баратынский: 201].

Стоп! Не все ли равно, кому нынче кадят, а кого задевают кадилом? Какие еще живые (включая тех, что некогда почитали грядущую свою смерть «мнимой» и намеревались в лебедином обличье вознестись над миром), если «вот и всё»? И велико ли утешение в том, что и прежде слагались «последние элегии» да «последние песни»? Или в том, что задолго до того, как смежили очи гении, сказано было:

Поверь: для них смешон твой плач и твой укор
С своим напевом заучённым,
Как разрумяненный трагический актер,
Махающий мечом картонным…

    [Лермонтов: II, 33]
и

Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы сном навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда.

    [Блок: III, 88]
Скажут мне, да и говорили уже сотни раз, что классики писали не о том. Что одно дело – противостояние поэта и толпы, другое – отсутствие воздуха, третье – невозможность писать стихи после Колымы и Освенцима (после опричнины, Столетней войны, разрушения Рима, пожара Трои, надо полагать, было можно?), четвертое – личные кризисы сочинителей (с разными исходами). Что случалось еще пятое, десятое, тридцать третье… А мы, дескать, обретаемся в совершенно особой ситуации, когда поэзия как таковая обречена небытию. И тут уж ничего не попишешь. Кроме того, что было совершенно справедливо отмечено стихотворцем и членом СП СССР Самойловым Д. С. еще в 1967 году. И не им одним, но и многими его современниками. Иные из которых не отказались, впрочем, «от шуток с этой подоплекой». Не избыли странную привычку складывать из букв слова, из слов – строчки, из строчек – строфы и т. д. Иногда весьма успешно – вплоть до Нобелевской премии. Только что? из того? «Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. / Зане не знаю я, в какую землю лягу. / Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу» [Бродский: II, 43].

Забегая вперед (в «Предуведомление четвертое»), расскажу, как мы в каком-то семьдесят баснословном году обсуждали… нет, еще не «Пятую годовщину» (она примерно тогда, в 1977-м, была написана, но напечатана лишь в 1983-м), а «Двадцать сонетов к Марии Стюарт». Мы – тогдашние студенты, преимущественно филфака МГУ. Юный читатель, если ты снизойдешь до этой книги, пожалуйста, не подумай, что обсуждение проходило на университетском семинаре. И что работали мы с № 11 некогда славного журнала «Russian Literature Triquarterly» за 1975 год. Нет, дело происходило в квартире докладчика (вернее, его родителей), и года на два позже, чем сонеты увидели свет. Потому как электрического интернета еще в помине не было, а тамиздат превращался в самиздат с неодинаковой скоростью (мгновенно – далеко не всегда, даже в Москве). Ничего, радовались мы и перепечаткам с перепечаток. Так что текстология была та еще. К примеру, в наших экземплярах, отнюдь не по авторской воле, в одном из сонетов не хватало какой-то строки, из чего был сделан весьма красивый вывод, хорошо работающий на концепцию докладчика. Концепция же (сильно огрубляю!) сводилась к тому, что великий поэт (никто из присутствующих в этом не сомневался!) – чистой воды графоман, ясно осознающий бессмысленность виршеплетства, стыдящийся этого занятия, но получающий огромное удовольствие от самого процесса письма, – потому и строчку, увлекшись, потерял. Отсюда финал:

Ведя ту жизнь, которую веду,
я благодарен бывшим белоснежным
листам бумаги, свернутым в дуду.

    [Бродский: I, 354]
Примерно так, по докладчику, дело обстояло и всегда, но Бродский мысль о том, что стихи писать стыдно, додумал до конца. Тут я принялся размахивать мечом картонным (еще темпераментнее и комичнее, чем сейчас), для начала заявив, что Пушкину писать стихи было не стыдно. На что мгновенно последовало блистательное – как всегда! – возражение одного из присутствующих: «Пушкин вообще был известный бесстыдник!» Приняв этот тезис и жестко противопоставив Пушкина иным-прочим, докладчик и его союзник принялись перечислять: Лермонтову было чудовищно стыдно, Тютчеву – того больше, про Некрасова всякому понятно… Поди возрази! Мигом обернешься подельником творца задания в школьном учебнике: «Объясните, почему Некрасов был не прав, когда писал “Мне борьба мешала быть поэтом, / Песни мне мешали быть борцом”» (педагогический шедевр цитирую по памяти). Не помню, произнес ли тогда кто-то:

Мне стыдно и день ото дня стыдней,
Что в век таких теней
Высокая одна болезнь
Еще зовется песнь.

    [Пастернак: I, 252]
Очень бы пришлось. Как и многое другое. Теперь понимаю, что мои друзья во многом были правы. Но что делать, если призывавший к молчанию, балансировавший в стихах на грани внутренней речи (а «к случаям» выдававший дубовую казенщину), прячущий, теряющий, рвущий измаранные листки, не заботившийся о тиснении того, что все-таки записал, случайно продиктовавший, раздеваясь по возвращении с бала: «Слезы людские, о слезы людские…» – если этот светский говорун-шармер и геополитический визионер, бесспорно стыдившийся смолоду владевшей им «хвори», написал – и не выбросил – еще и такое:
1 2 3 4 5 >>
На страницу:
1 из 5