Лицо его до странного весело, и причину этого веселья я понимаю, когда тень официанта накрывает наш столик и превращается в силуэт Дианы.
Она прячет порезанную руку за спину, но я сижу боком к столу и замечаю рдяные капли крови, что сыплются на кафельный пол с тонких пальцев. Поза Дианы напряжена, губы сжаты, глаза тёмные, мёртвые.
Лицо у меня раскаляется от стыда. Изо рта, как мячик для пинг-понга, выскакивает несуразное привет…
Вместо ответа Диана поднимается на цыпочки, секунду-две высматривает коллег и здоровой рукой, со вздохом, с заметной неохотой достаёт блокнот и ручку. Над грудным карманом её форменной рубашки я замечаю табличку из графитовой бумаги: «Вас обслуживает глухонемой официант».
Э-э-э?..
Зачем Диана обманывает людей насчёт глухоты-немоты?
Из-за долгов?
Ради прикола?
Коваль подловато улыбается, словно в предвкушении шуточки Валентина. Олеся надувает чёрный пузырь жвачки и перелистывает страницу манги.
– Хочет ли гимназистка Фролкова объяснить своё вековое молчание? – предлагает Диане Валентин и наводит на неё объектив. – Без подвоха. Чтобы уже закончить всю эту драму.
– Валь… – тихо начинаю я.
Диана медленно переводит взгляд на айфон. На меня. Левая бровь её ползёт вверх, но тонкие губы не двигаются.
«Хлоп!» – лопается пузырь Олеси. Я вздрагиваю.
– Что ж, говорить про себя всегда тяжело, – продолжает Валентин и снова переводит камеру на себя. – Впрочем, вы и сами понимаете, в каком бедственном положении находится гимназистка Фролкова, раз до окончания гимназии вынуждена работать после уроков и вводить окружающих в заблуждение, что является глухонемой. И мне хочется простить ей это молчание, потому что за неё говорит не она, а среда, которая её воспитала.
У Дианы на лбу прорезается вертикальная морщинка, тонкие губы сжимаются в ниточки. Она вновь оглядывается, поднимает руки, точно сдаётся, и направляется к двери на кухню.
Сделай что-то.
Сделай!
Я встаю и поспешно вытаскиваю кошелёк, а из кошелька – двух тысячерублёвых Ярославов Мудрых (не видать мне до батиной получки чипсов и обеда, но ладно, ладно…).
– Это за всех. – Я протискиваюсь через стулья и протягиваю деньги. – Сдачу ты оставь…
Прощайте сухарики «Три корочки», прощай полторашка спрайта по 106 рублей 99 копеек и сосиски «Папа может» за 275.
– Если это принесёт мир в душу, – раздаётся голос Валентина, – мы и больше пожертвуем.
Я стискиваю челюсти. Мне хочется, чтобы Диана скорее взяла деньги, но она только смотрит. Смотрит задумчиво, тяжело, будто что-то ворочается, поднимается у неё в груди, как в тесной клетке, и не находит выхода. Нарочитое, волчье молчание.
– Ну? Что ты? – раздражённо спрашиваю я.
Диана опускает взгляд, механическим жестом поднимает верхнюю банкноту и закручивает вокруг среднего пальца. Остальные пальцы сжимает, словно… словно показывает неприличный жест?!
У меня вытягивается лицо. Конечно, я не ожидал, что Диана запоёт канарейкой, едва получит лайк, но предпочёл бы приём потеплее. В голове судорожно мелькает: отшутись, улыбнись, красиво уйди, – но затем что-то непоправимо обрывается. Лопнувшей струной я пролетаю через кафе, дёргаю дверь на себя, от себя и, мазнув кровью ручку, ныряю в вечернюю мглу.
Крыльцо.
Снег.
Ветер.
Машинально я ищу рану на руке, и только у церковного киоска мне вползает склизкая, неприятная мысль: пальцы окрасила чужая кровь. Чужая! Из пореза Дианы.
Я ещё могу вернуться, ещё могу изменить день: там, в прошлом. Сказать правильные слова, объяснить, что не участвовал в дурацком «выпуске», собрать осколки, промыть Диане ладонь, сказать…
В настоящем – здесь, сейчас – всё уже случилось. Я разозлился и ушёл домой. От этой необратимости меня разрывает на части, ибо теперь на моём фото чернеют две дырищи вместо глаз.
Я отворачиваюсь от снимка и понимаю, что все смотрят на меня. Доносятся тихие голоса: «Фролкова… Фролкова…». Не зная, куда деться от этих лиц, от этих шепотков, я иду к своему месту.
Грохает открытое кем-то окно, ноги холодит сквозняк. Под потолком взбрякивают портреты древних учёных в прозрачном пластике (Ломоносов, Менделеев, Нобель и… Бор, кажется). Лампы дневного света просеивают инопланетное сияние сквозь кожухи синего и оранжевого оттенка: на учительский стол, где валяются ключи Вероники Игоревны; на целующуюся парочку Симонова-Шупарва, на белые таблички с буквами химических элементов:
Fe
Li
Na
Вероники Игоревны ещё нет. Класс медленно заполняется, и четвёрка на окне висит тревожным напоминанием. Я сажусь и смотрю мимо неё – на полуснег-полудождь, исторгаемый синюшным небом, – пока перед моим носом не возникает мужская рука в росчерках синих чернил.
– Мир? – доносится голос Валентина.
Я поднимаю взгляд.
Валентин смотрит на меня хмуро, виновато. Рубашку он застегнул до последней пуговицы, волосы собрал в хвост. Картину дополняют фиолетово-синие засосы, которые выглядывают из-под воротника, да мятая фотография в левой руке Валентина.
– Знаешь же, – говорит он, – не люблю, когда деда обижают.
Молчанием? Какое страшное оскорбление.
Я молчу и ни вины не чувствую, ни мира. Может, так правильно и нужно, только на кончике языка прыгает известная троица: нет, нет и нет. Потому что… Потому что…
– Бывает, – хрипло говорю я, когда пауза вытягивается до невыносимого предела. Моя рука сжимает потную ладонь Валентина. Вопреки сомнениям, на душе легчает и невидимые пауки отползают от сердца.
– Да вообще! – Валентин расслабляется и машет. – Коваль в шоке, что ты даже не попрощался.
Я хмыкаю.
– Видос я удалил, – добавляет Валентин.
– Это не спасло.
Взглядом я показываю на мятое фото в его руке. Валентин задумывается:
– Твои-то глаза она красивее всего проткнула.