Оценить:
 Рейтинг: 0

Матрос на мачте

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И еще Брейгель понял, что, находясь теперь на вершине башни под облаками, Коцит размерзся, и там, где он находился, на самом верху Башни, забил источник. Имя ему Майя, Иллюзия или Цитата. Воды его сбегают с боковин башни бесшумными и прозрачными каскадами ярусов и пилонов, и потом распространяются по всей земле как прозрачное стекло, проницаемое для людей, кораблей, ласточек и травы. И когда их потоки достигают людей и их душ, то люди перестают жить своей собственной глубокой жизнью, которая рождается в собственных их душах и в собственном источнике живой и ни на кого другого не похожей жизни, и начинают жить не там, а на своей поверхности, совершив выворотку вослед башне. Теперь они живут не своей жизнью и умирают не своей смертью, а – подражая. Сначала богатому соседскому мальчику, потом успешному юристу, или психологу, или президенту, или неважно кому. Богатой проститутке или бедному поэту (что почти вывелось. Имею в виду подражание поэту). Или благородным убийцам, заполонившим телеэкраны, или стерве, которая гордится тем, что стерва не кто-то там вдалеке, а именно она сама – стерва. Или даже еще кому-то, еще не очень конкретному, но кого можно цитировать точно так же, как одна из башен-близнецов цитировала другую, пока обе не сгорели и не развалились. Люди боятся собственной уникальности. Они стремятся не создать свою жизнь изнутри, а повторить снаружи, процитировать то, что было сказано до них. А сказано было до них, что мир зол, что всем вечно всего не хватает и никогда не хватит. Что в поту и труде. Что в скорбях. Что ты умрешь. Что другой тебе враг. Что богатый прав. Что счастья не бывает. Что мы не боги, а черви. Блажен обокравший. Убей, а то проиграешь. Не будь дураком, солги. Посылай на хер. Подставляй что надо кому надо. Забей на подробности – возьми прайс. Сотвори бизнес. Пройди кастинг. Соверши шопинг. И отъебись от нас, ради Бога, отъебись поскорее.

И сколько бы Иисус, например, или другие пророки ни утверждали обратного, их слова цитируются, но в расчет не берутся. Потому что Цитата позволяет себя использовать так, чтобы сильнее вогнать тебя в землю праха. Это и есть ее настоящая цель. Но даже земля праха – иллюзия.

Земля Сеннаар

Потом он взял в руки веер, подпрыгнул на месте, и указал кончиком веера на станцию метро «Калужская». Там он и очутился. Причем лицо его было раскрашено в красные полосы, что в театре Кабуки означает силу и добрый нрав. Потом он закрыл глаза и вгляделся в зеркало, воображаемое им точно так же, как веер и красные полосы на щеках. Он вглядывался в себя, в свое отражение и настраивался на то, чтобы рассказать матери в приюте какую-нибудь историю, а потом помолиться рядом ней вслух. Потому что, когда он молился, она, ничего до этого не понимавшая, вдруг начинала слушать, лицо ее светлело, и она слушала внимательно, лишь изредка приговаривая: хорошо! как хорошо! Он закрыл глаза и от этого оказался в темноте своего Я. Там он еще раз повторил все движения – они были безупречны, пластичны. Хор уже начинал наигрывать свою волшебную музыку. Ему теперь не требовалось никаких сил, чтобы все нужные движения произвести и нужные слова сказать, и от этого матери станет светлее и лучше. Хотя, конечно, выйдет так, что это будут другие слова, но он все равно будет верить вопреки очевидности, что для них ему не надо никаких специальных сил. Как Единорогу, бабочке или самокату.

Он снова открыл глаза. В сумке бултыхалась бутылка кока-колы и лежала шоколадка с изюмом «Альпен-Голд». Сначала он по неопытности приносил всего много, но мать никогда не помнила, что у нее в холодильнике что-то лежит, да и про сам холодильник она тоже не помнила. Поэтому она ела с рук. Все, что можно съесть сразу, не откладывая.

Спуск к больнице он прошел быстро, как Мирон с его Дискоболом, миновал усатого вахтера – сразу запахло кисловатым, неприятным запахом щей – тот переписал уже, наверное, в сотый раз слова с его паспорта в свою гостевую книжку и пропустил. И вот эти слова:

На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там. И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город и башню. Посему дано ему имя Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей земли и оттуда рассеял их Господь по всей земле.

Пустим зрение впереди языка, как какого-нибудь марафонского бегуна, чтобы оно успело сбегать вверх и вниз, обежать башню по и против часовой, и обдиралось о кустарники и цеплялось за сучья, и отдыхало на океане с парусами, которые внизу. А на корабле на мачту лезет маленький матрос, и давайте посмотрим на этого почти незаметного, почти что нулевого матроса, который тем не менее, не вдаваясь ни в какие соображения по поводу своей мушиной, мелконасекомой малости, все же лезет туда, куда ему надо, и с того места, где он находится, уцепившись за веревочные перехваты лестницы, высота для него очень даже немалая, и если оттуда сорваться, то кончится плохо. А вместе с ним лезет вверх целый мир и судьба – например, его семья, которая осталась на земле далеко отсюда, а он отдельно лезет на мачту, а семья его живет совсем в другом городе и, возможно, сейчас слушает какую-нибудь музыку, если праздник, или в церкви, или мать, например, кормит ребенка грудью и учит говорить «папа», а у того тоже целый мир перед глазами, и все ангелы летают как бабочки, белые, бескрайние, веселые. И если этого матроса никто и не видит, то он, конечно, все равно видит в памяти, как они прощались, и в воображении, как они встретятся.

А потом взгляд-солдат-марафонец огибает башню и старается не цепляться за отдельных людей, а добраться с разгона до верха, но вновь ничего не получается, потому что он застревает на крошечной фигурке, которая мочится на глыбу белого мрамора, а потом на другой, которая разворачивает повозку то ли с дровами, то ли со строительным материалом. Но все ж поднимается взгляд до тех высот, где смешиваются языки, и слышит там разные вещи – и радостные, и печальные, но слов не понимает, да и зачем взгляду их понимать. Вот стоит Нимрод-Царь, а вот рядом с ним в ногах его валяется бригадир строителей, должно быть, хочет сказать, что работы накрылись, но Нимрод его все равно уже больше не поймет, а поймет каждый лишь то, что он думает сам, и для него это теперь самое главное. А что вы делаете здесь, ребятушки? А делаем мы здесь себе имя. Да как же, ребятушки, вас понимать? Как это имя можно себе делать, каким, объясните, нам, русалкам-загадкам, образом, пожалуйста. А мы и сами не знаем, как это происходит, но только будет оно, это имя, как царица русалок – большое, чешуей под солнцем блестящее, выпуклое и грозное. А мы будем в него входить и выходить, и уже никогда нас не забудут на земле, что бы с нами потом ни случилась, кого бы ни рассек враг саблей или, например, ужалила змея, или просто от старости помер, а имя все будет стоять, чешуей блестеть под солнцем да глазами смотреть на землю и птицам повелевать да червякам в гробах и на пахоте. Так, значит, вы до конца не умрете, ребятушки, а в имени жить будете? Только вот непонятно, как мы с вами разговариваем, потому что ни вас нет, ни нас, а просто ветер над дырой воет. Что ж за дыра-то? А кто ж ее знает, что за дыра. Такая дыра, что лежит она в поле меж вами и нами, а рядом растет дерево. И если ближе подойти, то видно, что и поля-то нет, ни дерева, а только дыра есть, да словно в ней шепчется кто-то. Так-то ребятушки! Хорошо, русалочки. Стоять граду Вавилону вовеки!

А потом взгляд-вестник улетает в небо, где крошечные птички кружат над похабным колоссом, разросшимся вдоль и поперек, разжиревшим от языковой энергии и жиревшим бы и дальше, если бы не усох один огромный красный язык, высунутый из земли небу, и не раздвоился-растроился-размельчился на тысячи маленьких, позанырнувших обратно всем строителям и горожанам в их рты, чтобы понимал каждый свое, а не чужое, чтобы башня перестала жиреть и осталось бы место, чтобы летать птицам и плавать как дирижаблю одному важному на все века слову, которое они перестали различать.

– Зинаиду Николаевну позовите кто-нибудь! Зинаиду Николаевну, к ней сын пришел! – кричит подруга матери в глубину коридора, откуда несет кислятиной щей и где сидят сумасшедшие тетки, уткнувшись в телевизор, а мать там никогда не сидела, сколько б он ни приходил. Тогда от ее крика толстая девка начинает кричать басом без слов, и к ней подходят две тетки из больных и пытаются ее уломать, но та ни в какую. Потом она как-то замолкает, а к Шарманщику застенчиво подходит одетая в темное платье молодая сумасшедшая, ничем не отличная от десятка его знакомых, особенно в то время, когда он жил в доме художников, среди художников и художниц, которые выглядели не менее, а, наверное, более сумасшедшими, чем эта женщина, особенно по вечерам, когда их пьяные мужья возвращались по коммуналкам. Она просит у него сигарет, и он лезет в карман, достает пачку и в который раз пытается отдать ей все целиком, но она отнекивается и, стесняясь, достает три штуки, зажимает в кулаке и быстро отходит.

Потом в глубине коридора появляется мать, которую по бокам торжественно ведут две преданные тетки, а она всматривается вперед, все всматривается, пока не увидит его. Она, конечно, не сразу понимает, кто это, и лицо у нее какое-то время напряженное и растерянное, но потом испуг проходит и она улыбается. Поняла, что кто-то для нее хороший пришел. Он берет ее за руку, целует, прижимает к себе ее худое тельце, стараясь не задеть щекой кровоточащее крыло носа, потому что только задень и польет, и ведет ее за железную дверь, на лестничную площадку, где стоят два пластмассовых стола и несколько стульев.

– Это мы куда идем?

Там он усаживает ее за один из столов, садится напротив, лезет в сумку и достает кока-колу и шоколад, вынимает два пластмассовых белых стаканчика, разливает шипучку, разламывает плитку и раскладывает кусочками по фольге.

– Это, как это, все, все это, – говорит она и смеется, и он понимает, что она говорит, что рада, что все так вкусно и нарядно, что он позаботился и устроил настоящий праздник.

– Кушай, мама, – говорит он.

Она берет кусочек шоколадки, кладет в рот и сосет.

– У тебя все хорошо? – внезапно спрашивает она светским тоном.

– Все хорошо, мама!

Потом он видит, что она напрягается, держит ускользающую от нее паузу сколько может, ежесекундно забывая для чего, но с огромным трудом возвращая утраченную память к этой очень важной для нее вещи, потому что, если не подавать виду, как это важно и невыносимо, то судьбу можно будет заговорить, обмануть еще раз, и она еще раз поддастся и выпустит. И тогда, собрав все свое мужество, ежесекундно вместе с разъезжающимися во все стороны мыслями просыпающееся на землю, мать спрашивает.

– А когда меня заберут отсюда? – спрашивает она.

И он начинает врать, что скоро. Потом рассказывает какую-нибудь чепуху про свою подружку, мать слушает и смеется.

– И значит, все, пусть будет все хорошо! – говорит она заученно бодрым голосом, автоматически заклиная судьбу, которую заклинать ей удавалось десятилетиями, пока та не закляла свою состарившуюся дочь и не привела сюда на привязи.

– Скажите нам, русалкам-гадалкам, говорят они, подпевая, пошло ли ваше имя за вами? Пошло оно за нами, расписное, из Wrigly Spearmint сделанное, из чуда-юда, кока-колы, халвы и праздника. А вот мы забыли свои имена, говорят русалки. И мы забыли свои, – говорят строители и матросы, глядя, как отдаляется от них земля и небо. Ну и ладно, говорят русалки и, изогнувшись млечным своим телом, белой сверкнув малой грудью с сосцами-звездами, сияющий след в волне оставляя и брызги – в воздухе, уходят в изумрудную глубину, где их не увидать даже матросу со своей высокой мачты.

– Ты уже уходишь, Миша? – встревожено спрашивает она, называя его именем отчима, глядя, как Шарманщик застегивает молнию на сумке.

– Пойдем, мама, – говорит он, – я никуда не ухожу.

– Ты не уходишь?

– Нет. Пойдем, – и он вводит ее за железную дверь в коридор с полоумными тетками и, отыскав материну подружку, оставляет ее с ней. Теперь самое главное – снова дойти до железной двери, скользя слепыми предательскими глазами по обоям, номерам палат, по линолеуму пола, и не обернуться назад, потому что Шарманщик знает, что они там обе стоят посреди коридора и смотрят ему вослед. Две старухи, одна чуть повыше другой. Она все забудет через минуту, и то, что ты приходил, и то, о чем вы говорили. Ты сделал все, что мог, все. Иди. Иди, не оборачивайся. Но он знал, что обернется.

Сатир

Прежде чем Владимир Сергеевич подрался с бесами на пароходе, пострадав от этого более физически, нежели нравственно, с ним случилось много странных и смешных событий, так сказать, подготовивших этот злополучный эпизод. Конечно, я не все знаю, и часть его фантастических похождений доходит до меня лишь со слухов, из третьих рук, но некоторым из них я сама была свидетельницей, а хорошо зная этого человека и уважая его, прежде всего как друга моего мужа, я интуитивно чувствую, что действительно имеет отношение к его незаурядной, хотя и во многом преувеличенной личности, а что, скорее всего, является достоянием молвы. Поэтому в битву на пароходе, в которой участвовал наш философ с одной стороны и несколько чертей – с другой, я верю. Говорят, что он выбежал на палубу из своей каюты совершенно в диком состоянии – всклокоченный, с порванным сюртуком и сверкающими глазами. Одним словом, бесам он не дался, хотя тут же, на палубе, и повалился в глубокий обморок. Не знаю, чем он их взял, словом или делом, но нечистые твари отступили от рыцаря Пресвятой Софии, нанеся ему лишь незначительный урон. Впоследствии он рассказывал, что швырялся в них корабельным обиходом, всем, что подвернулось под руку, а также творил специальные молитвы и заклятия и злонамеренное воинство сгинуло, не выдержав обстрела. Но, судя по тому, что В. С. все же убежал из каюты, я склонна думать, что все было несколько мрачней и трагичней, чем в его передаче.

Виктор Николаевич поинтересовался, как выглядят адские твари, и В. С. выпучив глаза пропрыгал несколько шагов по зале, а потом расхохотался и перевел разговор на другую тему. Думаю, что все могло кончиться намного печальней, но, вероятно, за человека, терпящего бедствие и известного своей непреклонной верой в Создателя, вступились дружественные силы, и все закончилось, слава Богу, благополучно. Виктор Николаевич утверждает, что В. С. вполне беспомощен в быту и беззащитен перед самыми заурядными обстоятельствами, но я думаю, что это не совсем так. Другой человек на его месте давно бы пропал или сменил область деятельности. Ведь Владимир Сергеевич начал блестящую карьеру в Московском университете. Диссертация его не только вызвала большой шум, но и была отмечена старейшими профессорами как исключительно незаурядное событие в ученом мире. Перед ним были открыты все дороги. Но какая-то исконная нелюбовь к размеренной жизни, без которой так трудно создать что-либо стоящее в науке и оставить след в анналах отечественного просвещения, взяла вверх, и начались события одно другого невероятней. Владимир Сергеевич отошел от кафедры и предпочел жизнь среднюю между жизнью цыгана, дон-кихота и клоуна. Ум свой блестящий он понемногу разменивал на странные статьи, вызывающие отчасти возмущение читающей публики, отчасти почитание и отчасти удивление; профессия журналиста пришла взамен докторской кафедры, и он начал свои бесконечные поездки по всему свету, одновременно создавая невероятные проекты по переустройству жизни на земле. Он написал письмо нашему государю императору и одновременно второе, которое отослал Римскому Папе, призывая их объединить свои усилия в создании теократического государства. Говорят, что Папа, получив письмо, лишь сказал: «Это было бы так прекрасно, если бы только было возможно!»

Нет, не думаю, чтобы В. С. был так уж беззащитен и уязвим, как рассказывает о нем мой муж, человек добрый и обходительный, друзьям же преданный по-особенному. Когда-нибудь и я расскажу (и я совсем не собираюсь откладывать этого в долгий ящик) то, что знаю о Соловьеве сама, а не от людей. Я запишу подробно наши разговоры, пусть лишь для себя одной, и расскажу про все те тайны, которые он мне поверял и свидетельницей которых я отчасти являлась, а также про те противоречивые и пылкие устремления возвышенной и не всегда отдающей себе отчет в реальной жизни, но благородной души, кои так занимали его незаурядный ум в то лето, когда он снял дачу здесь же, неподалеку от нашего Знаменского, в Морщихе, чтобы, как он выразился сам, «иметь счастье видеть вас чаще, чем прежде».

Его смех… Виктор Николаевич говорит, что обсуждать его неприлично, а я считаю, что неприлично как раз смеяться смехом, от которого прислуга начинает заикаться, а прохожие на улице оглядываться. Ну что ж, ежели наградило тебя естество таким сатирическим, я бы даже сказала, паническим (от слово «пан», что по-гречески означает «все») смехом, возьми себя в руки и одолей естество. Паническим смехом смеялись боги на Олимпе, когда им показали новорожденного младенца, сына Дриопы и Гермеса, появившегося на свет лохматым и рогатым, но то, что дозволено Юпитеру, не дозволено нам. К тому же то был Сатир, исчадие чащ, преследователь нимф и бог плодородия, а не доктор философии.

Про Владимира Сергеевича ходит столько легенд и анекдотов, что некоторые из них я просила его мне разъяснить. Для того хотя бы, чтобы отличить, где правда, а где вымысел. Потому что некоторые правдивые истории из его жизни больше напоминают выдумку, в то время как при уточнении всех обстоятельств, им сопутствовавших, выясняется, что они-то и есть совершеннейшая правда, с ним происшедшая. Например, многие называют его поклонником Софии и обращают внимание на то, что все его светские увлечения так или иначе связаны как раз с теми дамами, которые носят такое имя. Некоторые его научные труды, больше похожие на фантастические истории, также посвящены этому имени и этой Личности. Я попросила В. С. объяснить мне, каким образом человек может общаться с Софией Премудростью, Вечной Женственностью. Каким образом молитва к святой Софии отличается от молитвы к Богу и разве надо отличать одно от другого. И вот что он мне ответил: «София Премудрость – это мы с Богом, как Христос есть Бог с нами. Понимаете разницу? Бог с нами, значит, он активен, а мы пассивны, мы с Богом – наоборот, Он тут пассивен, Он – тело, материя, а мы – воля, дух». Я долго размышляла над этим объяснением, но, кажется мне, ничего не поняла. То ли изложено наспех, то ли я опять сталкиваюсь с тем в нем, что для меня непонятно и непривычно. Лев Николаевич Толстой в своих письмах ко мне выражается понятней и проще. Я попросила разъяснения, и В. С. сказал мне, что София, Вечная Женственность, появляется тогда, когда наше отношение к Богу активно, а Он занимает пассивную сторону. Вот тут-то и появляется на свет его женственное качество или ипостась – София. Философ помолчал, а потом яростно, как мне показалось, добавил: «Когда вы одеваете платье, платье для вас София, прекрасная женственность, вас облегающая, а когда на вас одевают платье, то для него вы – София, позволяющая ему сиять, шуршать и виться». И тут он расхохотался своим неприятным смехом. Надо ли упоминать, что от него, как всегда, пахло скипидаром, будто из столярной лавки.

Пришла нянька, зовет к детям, с которыми сегодня нет сладу, поэтому я оставляю мои записи до завтра. А завтра я наконец-то скажу самое главное и мало кому известное о нашем знаменитом философе, и сделаю это, отплясывая вальс, а то и мазурку пером по бумаге, с удовольствием, благоговейным обмиранием и без прикрас.

Святой

11 ноября 1875 года в каирской гостинице «Аббат» появился странный господин. Из записи, сделанной в гостиничной книге, явствовало, что господин этот приехал в Египет из Англии, но англичанином тем не менее не являлся. Напротив того, российский подданный Владимир Сергеевич Соловьев прибыл в Каир для изучения арабского языка и в связи с этим занял номер на втором этаже. Портье, отнесший собственноручно тощий чемодан клиента к нему в номер, вернулся за конторку и застыл там в некотором раздумье. Раздумье это, начавшись с небольшой паузы, во время которой жирные мухи безнаказанно атаковали лоб, нос и щеки ушедшего в размышления портье, грозило затянуться, что и произошло в скором времени по неведомой причине, поразившей воображение многоопытного служащего гостиницы «Аббат». Причина же эта прежде всего заключалась в необычной внешности постояльца, которую месяцем позже опишет некий господин де Вегюэ, встретивший Соловьева на квартире своего соотечественника, куда русский путешественник по старому знакомству, случившемуся еще в России, заглянет. В своем письме на родину де Вегюэ дает портрет человека, явно поразившего его воображение.

«На этот раз, – пишет он, – Лессепсу удалось выудить где-то в Эзбекии молодого русского, с которым он нас познакомил. Достаточно было раз взглянуть на это лицо, чтобы оно навсегда запечатлелось в памяти: бледное, худощавое, полузакрытое массой длинных вьющихся волос, с прекрасными правильными очертаниями, все оно уходило в большие, дивные, проницательные, мистические глаза… Такими лицами вдохновлялись древние монахи-иконописцы, когда пытались изобразить на иконах Христа славянского народа, любящего, вдумчивого, скорбящего Христа».

Но пока что еще никто не описывал в письме внешности молодого философа, приехавшего в Каир якобы для изучения арабского языка, и приоритет в этом деле, пальма, так сказать, первенства, должна быть по праву вручена портье из гостиницы «Аббат», который если и не на бумаге, то во всяком случае в уме, не менее хватком, чем иной почерк, набрасывал сейчас портрет новоприбывшего и делал это с величайшим тщанием и искусством.

Увлекательное занятие это увело его столь далеко, что одна из мух, почувствовав себя полной хозяйкой расположенной под ней площадки, важно совершила свой мушиный променад по его багровому пористому носу, вниз и вверх, и тоже застыла, но не в размышлении, а в полном удовлетворении, потирая от избытка жизни выставленные перед собой две кривые лапки, а вторая, пожужжав для приличия, уселась портье на верхнюю губу. Тут же случившаяся приблудная сучка, с глазами как две перезрелые вишни и с целым музеем животных в пыльной свалявшейся шерсти, боязливо поглядывая на застывшего во внезапной медитации араба, протащилась как-то боком по стенке и не торопясь стянула со столика за конторкой целую жареную рыбу – весь его ужин на сегодняшний день, причем сразу вместе с тарелкой, которая свалилась сначала на голову сучке, а потом и на пол, но по непонятной причине осталась цела.

Трудно сказать, сколько времени простоял там араб, но то, что рядом с ним в этот момент на конторке лежала книга для гостей в темно-коричневом полопавшемся от старости переплете, – вещь несомненная. А значит, была вероятность, что в конце концов задумавшийся портье каким-то образом все же наткнется на нее взглядом и, в силу увиденного, вернется наконец к своим прямым обязанностям гостиничного сторожа и летописца и не погибнет, так сказать, для истории.

Некоторое время русский путешественник пробыл в Каире, совершая обычные для любого туриста маршруты. На следующее утро, выпив в номере чаю, он отправился на берег Нила. Там он зашел в одну из купален, оборудованных специально для любителей плавания, впрочем, состоящую в основном из расползающихся по швам досок, некогда выкрашенных голубой краской, теперь же почти что совсем облупившейся, и не столько скрывающей купальщика, переодевавшегося в свой купальный костюм, сколько широченными щелями своими расчленяющей его на составляющие части тела – белые голени, еще более бледный живот, узкую грудь и сказанную иконописную голову с мистическими глазами.

Совершив переодевание, он вышел оттуда в длиннющей спальной рубашке белого цвета, доходящей ему до пят, и медленно погрузился в нильские струи. Со стороны могло показаться, что туловища у человека совсем нет, а взамен его на вздувшейся пузырем белой ночной рубахе покоится одна лишь голова с усами и бородой. Причем, когда глаза пловца закрывались, голова казалась знаменитой иконой, изображающей усекновение главы Иоанна Предтечи, а когда открывались, отчасти напоминала не менее знаменитое изображение другой иконы – Спаса Ярое Око. При всем при том пловец демонстрировал весьма незаурядное искусство плавания, которому выучился, вероятно, на Покровско-Стрешневских прудах, недалеко от которых отец его, ректор Московского университета, историк Сергей Михайлович Соловьев, снимал некогда семьей дачу.

Так или иначе, пробултыхавшись в воде с полчаса, приезжий вновь стал взбираться по деревянным ступенькам в фантастическое голубое и эфемерное сооружение, причем во время этого восхождения рубаха так облепила его костлявое тело, рельефно обрисовывая его со всеми, обычно скрываемыми даже от близких, подробностями телосложения, что окажись в это время на берегу в пределах досягаемости взгляда какая-нибудь благопристойная дама, то мы даже не можем как следует сказать, что бы она тогда делала и сказала и в какой конфуз была бы этим вогнутым и выпуклым зрелищем введена. Но дамы вокруг не оказалось, и поэтому философ из России, переодевшись в сухое – черный сюртук, длинный черный плащ-макферман и шляпу, благополучно вернулся в гостиницу.

Муха же, фланировавшая по носу задумавшегося портье, то есть именно та муха, а не другая, не та, которая сидела на его верхней оттопыренной губе, а та, что потирала от избытка чувств свои кривые лапки, эта самая муха сейчас была уже не в гостинице «Аббат», а совсем в другом месте. Впрочем, мы точно не знаем, была ли это та же самая муха в том смысле, что, возможно их всегда было две, а не одна, но эти две мухи столь искусно вмиг могли прикинуться одной, что их и вправду принимали за одну люди куда более наблюдательные, чем мы с вами, – не знаем, потому что такая история, что две мухи могут оказаться одной и той же и обратно – одна муха может являться в один и тот же миг сразу в двух прямо противоположных континентах земного шара, скажем в Непале и Мехико-Сити, – история эта обычная. Не всем дано углядеть, как она совершается и развертывается, потому что еще не родился такой человек, у которого, к примеру, один глаз располагается в Каракасе, а другой, наоборот, в Катманду, и надо сказать, слава Богу, что не родился, иначе это будет уже не Мехико-Сити и не Катманду, а один и тот же человек с далеко друг от дружки отстоящими, можно сказать, растаращенными глазами. Есть также даже люди такие, загадочное свойство коих – одновременно пребывать в городе, например, Костроме и тут же в мадагаскарской тюрьме, а может, еще где и в третьем месте… и даже в четвертом и пятом. Но если мы сейчас начнем про это рассуждать, то неизвестно, когда кончим и куда это нас с вами заведет. Хотя вынуждены предположить, что имеем дело не с досужими баснями, а с основной организацией и сокрытой сущностью всей нашей жизни, до времени скрытой от постороннего глаза. И ежели вы уверены, что вы сейчас сидите в Москве у компьютера, и это все, что случается сей час с вами, и что такого быть не может, что не кто-то другой, а вы, вы сами пребываете прямо сейчас одновременно, скажем, арабским верховым воином на вьющемся под ним как змея черном скакуне, конвоирующим пленного по пыльной дороге, или знатной индианкой, торопящейся в последний вечер своей сорокалетней жизни набрать воды из Ганга, – ежели вы в этом уверены, то напрасно. Но поскольку я вижу, что вы уже не так уверены в этом, как прежде, то вернемся к мухе.

Так вот, та самая муха, которая была одной и той же, а стала двумя, храня тем не менее видимость единственной мухи, теперь сидела на выщербленном носу Великого Сфинкса и делала вид, что наблюдает заход солнца. На этом пока что и остановимся.

Зеленый веер

Следующие несколько дней новый постоялец прожил обыкновенно. В городе у него оказались знакомые, и поэтому он был не вовсе одинок, и даже окажись так, что если бы этих его знакомых – господина, например, Лессепса – в Каире у молодого философа и не случилось, уверяю вас, он нашел бы чем заняться. Так оно и произошло. В частности, он посетил музей древностей, где провел полные два часа, и этим не ограничился, а вернулся туда на следующий день еще раз, чтобы закончить осмотр. Еще через день он уже взбирался на пирамиду Хеопса под надежным водительством сухого и коричневого, словно провяленного, проводника в грязной повязке, замотанной вокруг головы.

Если вы еще не восходили на эту пирамиду, то, наверное, не знаете, какие впечатления испытывает тот, кто хоть раз в жизни на это решился. Во-первых, облака. Если они есть, то кажется, что с ними что-то не так, что они словно собираются вот-вот залезть вам за шиворот. Белые как сахар, они перестают быть вечными странниками, а принимают вид грозных ангелов, как их рисуют на некоторых больших картинах. При этом они стучатся, скребутся и тычутся вам прямо в сердце и начинают свою песню, как только вы отдалитесь от земли на порядочное расстояние.

Сначала они свистят как соловьи-разбойники, и свист этот выворачивает с корнем дубы вашего сердца, которые там выросли из всего темного, ложного, жадного и родного. Потом, по мере набирания вами высоты, свист их становится все мелодичней и тише. И если вы не испугались первого урагана и дерзнули отправиться дальше, то с каждым одоленным на пути к вершине камнем их пение все больше и больше проникает вам в спинной мозг, и вот уже вам ясно, что до сих пор вы не знали себя и не встречали. А что сейчас может произойти такое, что этот вот неизвестный вам отныне человек в сюртуке или джинсовых брюках, карабкающийся по древним камням и носящий почему-то ваше имя и отчество, исчезнет вовсе, а вместо него явится другой – тот самый вы, которого вы знали не сколько себя помните, а еще и до этого знали, не сколько вас помнила ваша матушка, а еще и прежде, и не столько, сколько мечтали о внуках ваши бабушка и дедушка, а и много-много раньше.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13