Припоминаю цели, с какими велись известные мне дневники.
Чтобы испытать себя. Дневник неутомимого экспериментатора Раймона Кено
Чтобы совершенствоваться. Дневник Льва Толстого
Чтобы разговаривать с самим собой. Дневник Федора Достоевского.
Чтобы разделить с кем-то свои переживания. Дневник Джорджа Оруэлла.
Чтобы выплеснуть все свои откровения и умереть в 25. Дневник Марии Башкирцевой.
Чтобы выжить. Блокадный дневник 11-летней школьницы Тани Савичевой
К ним добавляется альбом деревенского художника Шаблыкина «Чтобы спасти деревню».
Так что жива деревенька Шожма, хоть и закрыли тюрьму, и расселили жителей, и не найдешь ее на карте. А если встретите ее в соцсетях, в видеоролике под названием "Заброшенное…", с количеством просмотров более 13 тысяч, то увидите, что люди эти ничего не знают об альбоме Юрия Шаблыкина, не знают, что жива деревенька, – поменяла только адрес, да переехала в альбом художника.
4. Изба
В Архангельской области тебе много расскажут былей и небылей о деревенской жизни. На обратном пути свернули мы с трассы в одну деревеньку, как выяснилось, за историей.
«Деревня Андричевская» – теперь так не скажешь. На бугре высоком улица, брошенные дома с заколоченными дверьми, – «может вернемся», думали люди.
Деревня не вымерла, есть домов шесть-семь с хозяевами. Дома – не просто избушки покосившиеся, а большие, добротные избы с более чем столетней историей. Поэтому, «старинная деревня Андричевская» станет фразой более точной.
Брошенные дома деревни реально крепкие, не эфемерные, из ядреной архангельской сосны, – как люди то ушли? Ведь было 30 дворов, в начале прошлого века.
Думаешь, наверное, что-то заставило, вот и покинули свои дома, а потом думаешь, может наоборот: дома покинули тех людей, избавились от нерадивых хозяев.
Как узнать правду? Я оставил машину на околице, пошел по деревне, – избы строили на века, думал ли хозяин, когда рубил сруб, что его праправнуки бросят такой дом?
Шел по улице – время переломилось пополам, как краюха хлеба на столе хозяина. Улица, по которой возили дрова, сено, ходили в гости, теперь дорожка со слабым следом колес от легковушки и травой, нетронутой, выросшей до колен, в ожидании гостей из города.
«Скрип телег все сильней, чем больше вокруг теней…», – писал поэт Бродский.
Один дом мне сразу бросился в глаза, как у Высоцкого: «Что за дом притих, Погружен во мрак…».
Дом мрачный, а окна высокие, с занавесками белыми на веревочках.
Зашел за угол дома, двери досками заколочены, и тишина, сразу чувствуется мертвая тишина, ни петушиного крика, ни блеянья козы у дороги, ни возни свиней, ни мычания бычка, что просится на волю, в стадо.
Другой дом, – девочка на качелях, как привидение из другого времени.
Вокруг девочки полянка, справа поленница, на ней ее сумочка, а дальше двери нараспах, таз на крыльце, и хозяйка белье развешивает, и молчит, не приветствует путника, лишь провожает взглядом, мол, иди, милок, своей дорогой.
Иду. Забор старый, посеревший, не крашенный, за ним дом, от него уже веет чем-то мертвым, отжившим. Отчего так? Занавески вроде похожи, дом целенький, трава перед домом скошена, а жизни нет. Вскоре понял причину. Окна изнутри паутиной затянуло. У какой хозяйки может быть такое? На двери не смотрю, – а что-то заставляет, и вижу заколочены двери и краска слезла, и замок заржавел. Но что-то не так, замок крохотный для такого дома, и висит мимо петель. Хозяин для вида вешать не будет.
Вошел в сенцы, – права не имел, но вошел. Пять ступенек по лестнице. Что увидел внутри, – печь русская, правда давно не беленная, лавки под окнами, – краска облупилась, тряпки разбросаны, видно, кто брал их, не знал зачем взял и бросал на пол. Потом влезли вандалы с хозяйственной жилкой, так скажем. Поснимали полы и, наверное, у них теперь есть основательный сарай и жизнь удалась.
Выхожу, стоит женщина, – мне стыдно, извините, говорю, – решил, здесь не живет никто, краем глаза хотел увидеть старинную избу изнутри. Она молчит, я молчу. Рядом вдруг вздрогнула трава, будто кошка прыгнула. Женщина говорит: «заяц».
– Как заяц? Сидел тут заяц? Кролик в смысле? А Вас не боится?
– Чего меня бояться?
Слово за слово. Женщина оказалась соседкой тех, кто жил в доме, куда я совершил свое вероломство.
– В дом лучше не заходить.
Оставалась старушка. Трое сыновей, один за одним уехали в город.
Старший спился. Мать навестить был не против, да сама Савельиха, так звали бабку, воспротивилась, мол, нечего дом перед людьими позорить. Нашли его однажды на улице, замерз на морозе, а может с сердцем что приключилось. Похоронили за деревней, рядом с отцом. Средний сын приезжать и не собирался, все мать обвинял, что старшего не уберегла. Чем занимался непонятно, жену с ребенком бросил. Мать внучка так и не увидела. Говорят, мотоциклом увлекался, на нем и в аварию попал. Похоронили за деревней, рядом с отцом. Старшим братом.
Больше всего жалела она Алешку. Младший все же. В деревне его все любили, приветливый, ласковый, а девки сохли, сколько слез пролито было. А ему все соседка нравилась, Оля. Но уехал к братьям, в город. Мать звала вернуться. Да и болезни стали одолевать. Ноги совсем никуда. Да, болела старуха, а сын все не приезжал.
«Плохо, когда одни сыновья», – говорили ей. «Да, хорошие были ребята в детстве, – отбивалась старушка, – вы разве не помните?»
Старуха и забор сама подбила, где штакетник отвалился, и двери в сарай починила, и до курей гусей прикупила, пасла перед домом, сидела на лавке и пасла. Прилечь в дом не уходила. Тут, на лужайке кинет себе старое покрывало и лежит рядом с гусями. Курам на смех.
Уже и гуси выросли, уже продала всех на мясо, Алешка не едет. Так не дождалась она его, померла. На одной лавке, под окном ее нашли, уже захолонула, а на другой лавке лежало ее похоронное одеяние, заранее приготовила.
А фотографию видел на стене, женщина стоит с тремя ребятами, еще малыми, Егором, Володькой и Алешкой, Алешка там еще на девочку похож, да он и был как девочка, приветливый, ласковый. Так вот она на фотографии в том самом белом сарафане с черной юбкой, в чем ее схоронили.
Положили ее рядом с Василием, мужем, по левую сторону, а по правую, рядом с двумя братьями, оставили место.
Люди ходили на кладбище и к дому ее, ну хотя бы траву выкосить, вдруг Алешка вернется?
Но дома-то столетние, чужаки стали наведываться, выносить по ночам весь скарб из избушек, вон, до полов добрались.
И вот, говорят, видели одного, приезжал пару раз, ночевал в избе, – люди подходили, звали, – он прятался. В заболь, Алешка, он тоскует, а перед людьми стыдно.
И снова Бродский приходит на ум.
«Вернись, душа, и перышко мне вынь! Пускай о славе радио споет нам. Скажи, душа, как выглядела жизнь, как выглядела с птичьего полета?»
А почему так решили, в доме подметено, прибрано, на лавке букет цветов полевых, узнал, стало быть, где мать мертвая лежала.
Обнаружили и главную улику.
В стене, на огороды проем большой, а даль там открывается… У-у-у-у-х! Нет слов. Так вот ночной гость сидел там, и место протертое штанами, и окурки затушил, и кое-чего из вещей в руки брал, там и оставил.
«Огонь, ты слышишь, начал угасать. А тени по углам – зашевелились», – звучат в голове стихи того же поэта.
– А мы с Алешкой с детства куда-нибудь залезем и сидим, мечтаем. Домечтались.
«Вместе они любили сидеть на склоне холма. Оттуда видны им были церковь, сады, тюрьма», – у Бродского, как выясняется есть и об этом.
– Домечтались! – сказала она, прищурившись куда0то вдаль и лицо ее стало намного моложе, или показалось мне.