– Сам сочинил? – осведомился Курц, не отрываясь от второго письма. Первое, уже им прочитанное, изучал Андреас.
– А ты думал! Сам, конечно! – приосанился Хинтерштойсер. – Правда, в школе мне сказали, что и у Шиллера что-то подобное было. «Дождь и гром. В глазах черно…» Хоть назад возвращайся!
Письмо прислал доктор Отто Ган, их спутник по недавней поездке в Италию. Послание было коротким и не слишком веселым. Доктор сообщал, что его долгожданная командировка в Монсегюр откладывается на неопределенный срок «сами догадайтесь почему». И к подножию Эйгера, дабы поболеть за штурмовую команду, он едва ли поспеет. Потому как «собрали – и отпускать не хотят».
– Это он про СС, – без особой нужды пояснил Андреас. – Угораздило…
Язык прикусил. В родном городе ни он, ни Тони солдатские выражения себе не позволяли. Зарок!
– …В-вступить, теперь век ботинки не отмоет. Значит, «черных» тоже мобилизуют.
Курц только кивнул – увлекся чтением. Хинтерштойсер взялся за письмо, подумал, положил на стол.
– Во всех прогнозах – одно и то же. На Эйгере – бури, дожди и сильный ветер. «К черту! Выгляни в окно! Холод сводит скулы. Месяц спрятался, темно. И фонарь задуло». Худшая погода за последние полвека, как на заказ! «Сколько я истратил сил, холод, голод, дождь сносил…» Везучие мы с тобой!
Добросовестный доктор не поленился съездить на столичную метеостанцию и лично переписать прогноз. Еще два, столь же дождливые, с ветром и бурей, ему прислали из Берна и Мюнхена.
Отто Ган и не пытался отговаривать приятелей. Но что он думал, легко читалось между строк.
– Изучил? – осведомился Курц, кладя второе письмо рядом с первым. – А теперь скажи мне, Андреас, ты когда-нибудь забывал веревку, если шел на скалы?
– Ч-чего?
* * *
– Давай еще раз, Тони. Что-то у меня соображалка заклинила. Кто сказал? Когда сказал? Кому сказал? Может, эта тетка – сумасшедшая?
– Не тетка. Баронессе Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау восемнадцать лет, она поднималась на Монблан, гоняет на мотоцикле и время от времени помогает нуждающимся скалолазам.
– Да, триста марок – сильно. Молодец девица! Но почему…
– У нее есть очень странный друг в Штатах. Вроде как пророк. И ему было видение: мы оба с тобой где-то в горах, холодненькие и печальные, а ты говоришь, что сам виноват…
– Опять я? Как что, так сразу я!..
– «Не взял веревку, такая вот беда». Дословно. Госпожа баронесса – девушка современная, видениям не верит, но все-таки предупреждает. Вдруг ты, Андреас, веревку забудешь?
– Очень смешно! Холодненькие, печальные – и несем бред.
– Это ты несешь, я просто холодненький. А еще этот странный друг написал не кому-нибудь, а самому Джону Гиллу – по поводу Эйгера. Видишь, как о нас заботятся?
– Джону… Погоди! Джон Гилл, который «Скалолаз в Южных Аппалачах»? Паук из Кентукки? Тот самый?
– Тот самый. И знаешь, что Паук ему ответил?
6
Окно было открыто настежь, но табачный дым упрямо не хотел уходить. Он не слишком мешал, но женщине почему-то стало тревожно. Табачный дух, чужой запах, чужой город.
…Чужая жизнь.
Тревогу прогнала, как прогоняют надоевшую муху, отодвинула в сторону недопитую бутылку «Dallas Dhu», плеснула минеральной воды в стакан. Опьянения не было, только голова стала тяжелой, словно и она – чужая.
По чужой дороге, в чужом облике, сквозь чужие взгляды, сквозь чужие руки, ради чужой выгоды… Только Смерть будет своей, не на прокат взятой.
Шевельнулись губы, неслышно рождая слова.
Танго!
В этой жизни
танцуем танго,
После смерти
танцуем танго,
Жизнь со смертью
танцуют танго,
Все танцуют,
Господь и дьявол…
Женщина резко выдохнула, прерывая прилипчивую мелодию. За дело! Чистый лист, самопишущее перо паркер, глоток воды.
«Привет, Герда! Привет, маленькая!..»
Дочери она писала два раза в неделю, стараясь четко выдерживать график. Понедельник и четверг, если же не получалось, то вторник и пятница. И письма были одинаковы, как она ни старалась. Сначала, что скучает, потом – подробный разбор того, о чем сообщала дочь, ответы на вопросы, советы – как можно мягче, ненавязчивей. В конце письма, как и положено: «Люблю! Целую! Скоро увидимся!» Вместо подписи – маленькая корона о трех зубцах, словно на гаванских сигарах.
– Разве так можно писать ребенку? – сказал ей как-то муж. – Ты же не оружие продаешь.
Она не обиделась – удивилась. А как иначе? Ребенок – ничуть не глупее взрослого, пусть и мыслит совсем по-другому. С ним надо говорить серьезно, не сюсюкать. Иначе почувствует, что он (она! Гертруда!) для родителей не человек, а забавная игрушка. Слишком сухо? Но она же пишет «Люблю!»
«Сейчас я снова в Париже. Не завидуй, маленькая, здесь очень шумно и не слишком уютно…»
Несколько раз она порывалась забрать дочь из их маленькой берлинской квартиры. Но понимала – некуда. Гостиничный номер, даже «люкс» с бордовыми шторами на окнах, не заменит дом. Пусть все идет как идет, жаль только, что дом этот – бумажный, словно фонарик на китайском весеннем празднике Чуньцзе. Уютный, светящийся теплым живым огнем, но такой хрупкий…
«…Не верь газетам и не пугайся. Войны не будет, никто ее не хочет, все кончится тем, что крикуны охрипнут и вернутся к своим делам. Но будь осмотрительна. В пансионе не говори лишнего, твои подруги еще маленькие, они тебя не поймут или поймут неправильно. Хочешь поговорить о политике – говори с Каем. И не жалуйся, что он не разбирается в мировой финансовой системе. Я в ней тоже не разбираюсь. Такие мы с Каем отсталые…»
Родительский дом она оставила очень давно. Забыла. Заставила себя не вспоминать. Потом, привыкнув и повзрослев, научилась чувствовать себя камешком, маленьким, но твердым. Упрямым алмазом под чугунным молотком. Январским льдом на крещенские морозы.
Не разобьюсь! Не сломаюсь! Выживу!
А потом она посмотрела в глаза… А потом он посмотрел ей в глаза…
Нет, она не полюбила. Любить можно детей, но не мужчин. В их устах «любовь» – всего лишь слово, затасканное и пустое, как раз для безумного старичка с розеткой в петлице. Рыбки, мошки, розочки с тюльпанчиками… Ложишься на спину, прикрываешь веки и стараешься не морщиться, когда тебе дышат в лицо. Или сама отдаешь команды, с наслаждением чувствуя, как чужая похоть сменяется удивлением, растерянностью… испугом. Сбавить бы старичку лет семьдесят, а еще лучше – восемьдесят пять. Многое бы он понял, романтик!
Впрочем, нет, пусть не молодеет. Изменять мужу она не любила и делала это без всякой охоты.
«…Я полностью с тобой согласна – преследования евреев омерзительны, а Нюрнбергские законы много хуже тех, что были в Средневековье. Но вслух лучше ничего не говорить. Пострадаешь и ты, и те, кто тебя слушает. Если нужно кому-нибудь помочь, помогай тайно. И обязательно посоветуйся с Каем!..»
«Я тебя люблю!» Не поверила, не приняла всерьез. Но в самой глубине чужого взгляда ей внезапно почудился теплый отсвет маленького бумажного фонарика, горящего среди черной шанхайской ночи. Испугалась, не сразу нашла нужные слова… Они ведь с Каем собрались тогда воевать! Смешно? Ничуть, ее босс всерьез невзлюбил парня, особенно после фиаско на реке. К счастью, она уже знала, за какие рычажки дергать. Достаточно в разговоре с грозным О’Харой невзначай назвать неказистого, даже смешного с виду мистера Мото «майором»…
– Никто никого не будет убивать, – сказал ей мистер Мото. – Над Монтекки и Капулетти есть еще генеральный штаб, а там не хотят войны. Насчет же Марека… Парень вас действительно любит. Решайте сами, госпожа Веспер, но знаете, по слухам, жизнь кончается не смертью, а трибуналом. Спросят…