Молитву, как птицу,
держу на ладони.
Теплится тремоло
в чаше веков
ветру тления
наперекор.
До смерти и далее,
в вечную сень –
надгробное рыдание
творяще песнь…
Закончив ритмическую речь, Автор переходит к повествованию.
В начале. Рождение веры
Помощник и Покровитель бысть мне
во спасение,
Сей мой Бог, и прославлю Его,
Бог отца моего, и вознесу Его:
славно бо прославися.
Бытия чтение
Предупреждаю сразу: я не скажу вам ничего нового.
Заполошный, суетный мир требует новизны и, услышав новое, тут же забывает его так же безнадёжно, как не помнит старое. Повторённое же миллион раз становится как бы воздухом, которым мы дышим, не замечая и не задумываясь.
Но дышим же! И если по какой-нибудь случайной причине (например, выйдя из духоты на свежесть) вдруг ощутим этот всегда окружающий нас воздух, то почувствуем и обновление, и свободу, и за плечами что-то вроде крылышек.
Поэтому я начну с того, что было повторено в уши человеческие не миллионы, не миллиарды, а несчётное число раз.
В начале сотворил Бог небо и землю.
Обычно эту фразу понимают с последнего слова. Земля – мир вещей и явлений, в котором мы живём, мир начал и концов. А что такое небо? Как известно, человек отличается от всех животных тем, что смотрит в небо. Животные – все, даже птицы – смотрят в землю или в порождения земли: комариков, мух, облака. Небо как таковое их не интересует, потому что в нём ничего нет. Человек же смотрит в эту пустоту, и может смотреть часами. Он там видит бесконечность. Небо, если убрать с него все порождения земли и все родственные земле явления, представляет собой бесконечность. Пространство, которое нигде и везде. Поэтому Бог в нашем представлении – на небе: вроде и нигде, но всюду. Вот Он создал мир вещей, но прежде – само пространство, через которое является нам.
Однако вернёмся к заданной фразе. Там есть первое слово: «в начале». Характеристика времени. То есть прежде пространства Бог сотворил время. Оно – первое творение Божие, и поэтому оно парадоксально: не вмещается в другие творения, в том числе и в наше сознание.
Для нас время – некая данность, о которой мы стараемся не думать, как звери стараются не смотреть в небо. Нам даже кажется, что мы про него всё знаем. Ну, например, знаем, что оно равномерно и однонаправленно, для всех одинаково. Но так ли это? Я сейчас имею в виду не физико-математические картины и не известный парадокс: время есть, но его нет, потому что прошлого уже нет, будущего ещё нет, а настоящее превращается в прошлое прежде, чем мы успеваем его уловить. Я имею в виду вот что. Время по-разному существует снаружи человека и в нём, внутри его сознания.
Когда я родился?
Вот простой вопрос: «Когда для меня началось время?»
Наверно, когда я родился.
А когда я родился?
Конечно, когда-то я задал этот вопрос своим близким. И близкие мне ответили: «Ты родился 16 ноября 1961 года». Может быть, даже час назвали. Я им поверил. И с тех пор не сомневаюсь: для своих близких и для всего окружающего мира я родился именно тогда.
Но что произошло во мне самом в тот промозглый и тёмный осенний день? Настолько ничего, что я даже этого не запомнил. Когда же началось время внутри меня, в моём сознании? Очевидно, тогда, когда появились первые воспоминания. Во всяком случае, до этого момента нельзя утверждать, что я внутренний пребывал во времени.
Я по-новому родился, когда стал помнить.
И вот интересно: что это за такие первые воспоминания? Когда они возникли из небытия?
Здесь мы сталкиваемся с ещё одной неожиданностью. Обычно время понимают как прямую линию, как шампур, на который нанизаны кусочки событий. Строгий порядок: сначала первое, потом второе, потом третье… А может быть, время – сеть? Непростое переплетение линий? На это указывает тот факт, что во времени моё сознание путается. Я вот никак не могу точно указать, какие из моих воспоминаний самые ранние. А раз не могу я, то не сможет никто иной уверенно это установить. Конечно, Бог, но Он вне времени. Он, как рыбак, любую рыбку выпутает из временно?й сети.
Я могу приблизительно определить возраст моих первых воспоминаний, используя инструменты – сумму заимствованных мною из внешнего мира знаний. Я вот знаю, что в первые годы моей жизни мама и родственники жили в Дачном – таком садово-огородном предместье Ленинграда. У нас была комната в коммуналке и дом в Дачном, только что отстроенный заново после войны. Естественно, мама с ребёнком обитала там. Потом государство решило дом уничтожить, чтобы на его месте выстроить жилой массив. Дачное у нас просто отобрали и даже ничего не сунули взамен. Это случилось в конце 1964 года, осенью. Между тем ряд моих воспоминаний включает в себя Дачное: участок, огороженный штакетником, канавку перед ним, горбатый мостик, калитку, кусты и деревья, дом и, наконец, людей на этом фоне. Среди подобных картин есть одна, сама по себе не особо значимая. Я вижу комнату, деревянный пол, дверь и, кажется, часть веранды. На полу рассыпаны яблоки. Значит, это осень, причём её середина: так рассыпают яблоки долгохранящихся поздних сортов, чтобы они подсохли, в конце сентября – октябре. Маловероятно, чтобы это происходило в последний дачнинский год: тогда, наверно, было не до яблок, вовсю паковали вещи. Стало быть, осень 1963 года. Мне ещё нет двух лет.
Получается, что внутреннее моё рождение совершилось на 23-м или 24-м месяце после внешнего. И первыми увиденными мною были вот эти плоды земные.
Впрочем, «совершилось» – несколько не то слово. Что, собственно, совершилось? Малыш-карапуз притопал неловкими ножками в пустую комнату, где по полу раскиданы антоновки и штрифели. Лучше сказать, что с этого началось моё внутреннее рождение. А ещё лучше: продолжилось моё рождение. То есть рождение – не событие, а процесс.
Интересно: когда же этот процесс заканчивается?
Этот вопрос отложим на потом.
Интересно, почему запечатлелось именно это?
Интересно также: что следующее можно поставить в ряд событий, знаменующих моё рождение?
Отбрасывая милые, но второстепенные воспоминания, останавливаюсь вот на каком моменте. Я вдруг понимаю, что это – я. Я очень ясно помню, как это произошло. На сей раз в комнате той самой коммунальной квартиры (старинной, барской, до революции принадлежавшей моему прадеду). Комната – то, что осталась у нас после потери Дачного. Я в колготочках и коротких штанишках сижу с ногами на диване. (И диван этот помню: ветхий, от прабабушкиной обстановки, белый в цветочек.) Сижу, и во мне возникает (как будто входит откуда-то и становится передо мной) знание, что это – я, что меня зовут Андрюша, что мне пять лет, что вот это – одна моя, именно моя нога, а вот это – другая (не уверен, мог ли тогда определить, какая правая, какая левая). То есть произошло осознание себя как отдельного существа. И своего тела как именно своего, и своей мысли как именно своей. До этого момента воспоминания принадлежат не мне, а неизвестно кому – как будто снимает камера слежения.
И вот что примечательно. По сохранившимся моим детским бумаженциям вижу, что это осознание себя произошло примерно в то же время (в те же пять лет), когда начались рисунки. До этого – обезьяньи каляки-маляки, коими испорчены форзацы многих попавшихся в мои ручонки книг. А тут – корявые и неуклюжие, но узнаваемые изображения: человечки, которые куда-то идут, машинки, в которых кто-то едет, подобия животных и цветков. Осознание себя совпадает по времени с первыми попытками создания образов.
Примерно к этому же возрасту – не меньше четырёх, не больше шести лет – относится ещё одно значимое явление. Дело было в деревне Бронка. Там мы снимали на лето жильё, чтобы удрать из душной тараканьей коммуналки. Теперь на Бронной горе коттеджный посёлок довольно-таки гнусного вида, а тогда была настоящая деревня, с коровами, курами, поросятами, с душистыми лугами и прекрасным видом на Финский залив и Кронштадт.
Как-то раз я поцарапал пальчик или что-то такое с ним сделал – ушиб, занозил, – точно не помню. Было не больно, скорее как-то необычно, и я побежал показывать пальчик бабушке. Не знаю уж почему, но моя бабушка, не религиозная, но уважавшая Закон Божий, при виде моего поднятого вверх перста воскликнула:
– Что это, Господи Иисусе?
Меня это ужасно насмешило. Тоже не знаю почему. Наверно, это созвучие «дисусе». А может быть, комичное выражение бабушкиного лица. Я отсмеялся сколько мог. А потом, как это свойственно детям, почувствовал потребность поделиться своим весельем с другом. И побежал к Екатерине Афанасьевне.
Екатерина Афанасьевна – хозяйка, у которой мы снимали летние комнатки, именуемые дачей. Ей зашло далеко за сорок, у неё были братья и племянники, но своих детей не было. И мы с ней очень подружились. Я ходил за ней всюду, разговаривал обо всём; она учила меня поливать яблони, полоть морковку, окучивать картошку, кормить поросёнка – в общем, заниматься всеми теми безумно интересными делами, из которых состоит деревенская жизнь. На сей раз я прибежал к ней, когда она обедала: хлебала какой-то супчик, заедая хрустящим молодым луком. Она сидела за столом, а над её головой на полочке горел огонёк и стояла икона. Что такое икона, я знал: у нас такие были дома, и на них такое же странное изображение бородатого человека с удивительными глазами. Но у нас иконы скрывались, где-то припрятанные, и огоньки перед ними не горели. Я быстро поведал о смешных бабушкиных словах. Екатерина Афанасьевна не рассмеялась. Она даже как будто испугалась. Лицо её, всегда обращённое ко мне доброй, улыбчивой стороной, сделалось серьёзным. И она сказала незнакомым мне голосом, в котором слышалось страдание:
– Не надо так шутить, нельзя: Боженька рассердится.