Глава 7
«Я впервые потеряла голову. И впервые счастлива. Оказывается, это так и должно быть. Как жаль, что я до сих пор об этом не догадывалась!»
Впрочем, как она могла бы догадаться об этом раньше? Для того чтобы это стало очевидным, нужен был он. То, что она испытывала теперь, было не счастьем вообще – все было связано именно с ним и только с ним вошло в ее жизнь.
– Знаешь, ведь я этого, наверное, просто боялась.
– Чего – этого?
Гена спросил не открывая глаз. Марии на секунду стало жаль, что он не открывает глаз, потому что его глаза нравились ей до замирания сердца.
– Вероятно, непредсказуемости, – сказала она. – Да, наверное. Непредсказуемости жизни. Я это понимаю, потому что привыкла осознавать свои чувства.
Это она объяснила со слегка оправдывающейся интонацией, хотя никогда прежде способность осознавать свои чувства не казалась ей предосудительной или хотя бы странной.
– А теперь не боишься?
Гена открыл глаза и искоса посмотрел на нее. Его голова так глубоко была погружена в подушку, что его взгляд был Марии еле виден. Но любовь все равно была в его взгляде явственна, ее ни с чем нельзя было перепутать.
– Теперь я об этом не думаю. Я вообще мало стала думать! – засмеялась она. – Вернее, о малом. А еще вернее – о главном. Ты знаешь, мир как будто бы прояснился вокруг меня. Из него ушло множество ненужных подробностей, он перестал дробиться на мелочи. Он весь стал состоять из очень крупных вещей.
Гена повернулся к Марии и, быстро притянув к себе ее голову, поцеловал в губы. Это не могло быть простой телесной страстью, потому что она, простая и телесная, только что была ими удовлетворена. А значит, это была любовь – та же, такая же, какую чувствовала сейчас и Мария.
– Ну что, встаем? – сказал Гена. – Белый день на дворе.
И, не дожидаясь ее ответа, сел на кровати и сразу же встал, подошел к окну, разбросал в стороны тяжелые шторы. Все это он сделал единым движением, сильным и вольным; Мария залюбовалась им.
Тело у него было тяжеловатое, может быть, даже грузное, но эта грузность нисколько не мешала ему двигаться легко, грациозно. Это в самом деле была грация сибирского медведя, во всяком случае, такое сравнение, пришедшее Марии в голову в первую же минуту, когда она увидела Гену, и теперь казалось ей точным.
Снежинки кружились за окном, приникали к стеклу, отшатывались, взмывали вверх и снова исчезали в сером небе. Мария следила за ними как завороженная, потому что на их живом, подвижном фоне стоял перед нею Гена.
– Мы поедем сегодня в Тавельцево? – спросила она.
– Как хочешь.
– Я не была там неделю. Но не хочу.
– Значит, не поедем.
– Может быть, Таня обижена на меня. За эту неделю были дни, когда я забывала ей даже позвонить.
Мария почувствовала, что у нее порозовели щеки, – она вспомнила, что это были за дни, как они их проводили…
Наверное, Гена тоже это вспомнил – он шагнул к кровати и вдруг быстро нырнул к Марии под одеяло. Она не ожидала этого и тихонько ахнула.
– Я ненадолго, не бойся, – шепнул он ей на ухо. – Поласкаю только.
Его ласки отличались от всех, какие она знала до сих пор. У нее не было мужа, но, конечно, были мужчины, которым она в разные годы отдавала часть своей жизни. Все они были утонченными людьми – других она не могла представить рядом с собой, – и утонченность в постели была ей так же необходима, как вечером в ресторане, куда заходили после премьеры в «Одеоне», пили шампанское, говорили о спектакле… У нее были прекрасные любовники, она не была обойдена мужскими ласками.
Но когда Гена развернул Марию к себе лицом, он сразу же положил ее на спину снова, подтянулся на ней повыше, всю ее накрыл собою… Она не смогла сдержать вскрик – ее тело наполнилось его силой, и наполнилось в одно мгновение, как будто он не накрыл ее собою, а ударил.
Все у нее внутри билось и вспыхивало, взлетало к горлу, туманило голову, да была ли у нее в эти минуты голова, что это вообще такое, зачем?..
Потом она почувствовала, что он опускается пониже, и не просто опускается, а одновременно становится частью ее – всего ее тела.
Да, они соединялись телами, конечно, это было так, конечно, хотя в реальности, наверное, это выглядело обыкновенно – мужчина и женщина сотрясаются в размеренных и одновременно лихорадочных, страстных движениях, и ходит над ними ходуном одеяло. Но не все ли равно, как это выглядит в какой-то там реальности, что это такое, реальность, да нет же ее и не было никогда!..
– Ну, Марья Дмитриевна!
Гена наконец сбросил одеяло, откатился в сторону и, взглянув на нее с другого края кровати, покрутил головой.
– Что?
Ей хотелось смеяться. Ей было так легко, так хорошо – ни на что другое она не была сейчас способна. Она и засмеялась, беспечно, как девчонка.
– Синяков тебе наставил, вот что! – Он засмеялся тоже. Они были счастливы одинаково. – Глянь-ка – и вот, и вот, и вот тут еще, на груди…
Мария скосила взгляд – никаких синяков у нее на груди не было. Она видела только его пальцы, короткие, широкие, сильные. В нем вообще было много силы, которая чудесным образом скрывалась за его обаянием. Еще ей почему-то казалось, что в нем немало наивности. Конечно, она не могла знать это наверняка, но ощущение было именно такое. Как много ей еще предстояло узнать о нем, и как же это было прекрасно!
– Ничего, – сказала она. – Если будут синяки, это ничего. – И добавила без всякой связи с предыдущими словами: – Я никогда не видела таких мужчин, как ты.
– Каких – таких?
– С такими… сочетаниями разных качеств. Даже мой папа, самый необыкновенный мужчина, которого я видела в жизни, был очень… как сказать… Однообразен? Нет, конечно, нет! Един? Да, наверное – един во всех своих проявлениях. А ты то такой, то совсем другой, и все равно это ты.
– Это мне не очень понятно, Марья. – Виноватое выражение мелькнуло в его каштановых глазах. – Потом я тебя понимать научусь. Уже в Париже, наверное. А пока любуюсь только.
Утонченности в нем не было совсем. Но его комплименты – вернее, те слова, которыми он заменял комплименты, – по сути своей были утонченны безусловно.
Им захотелось есть одновременно, и они стали одеваться, болтая.
– Ты отца-то хорошо помнишь? – спросил Гена, подавая Марии ее халат, который она не могла найти и который, оказывается, соскользнул за кровать.
– Конечно. Мне было пятнадцать лет, когда он умер. В его сознании, в его мире прошло все мое детство, началась моя юность. Я очень сильно его помню.
– Он ведь врачом работал?
– Да. Когда он был моложе, то оперировал. Но с возрастом, конечно, перестал.
– Почему – конечно?
– Потому что это было бы безответственно, оперировать, уже не имея необходимой реакции. Он консультировал в клинике. И говорил: это даже хорошо, что стало меньше работы – наконец у него появилось время на жизнь. На маму, на меня.
– У них же с мамой с твоей разница в годах большая была? – спросил Гена, завязывая пояс на своем длинном махровом халате.
– Тридцать лет.
– Ого! Последняя любовь?