Ну и, конечно же, сам город. Таллин взял меня в плен сразу и навсегда. Он прекрасен в любое время года и в любую погоду. Он всегда разный и всегда желанный. Он как сказка: в нем всегда остается тайна, сколько бы раз ты не приезжал сюда.
Осенью того года, как случается у всех перелетных, мной овладел миграционный зуд, и произошло чудо, о котором я уже перестала мечтать. Я обнаружила в Берлине Академию танца, которую давно искала. Как я не наткнулась на нее раньше? С моей-то дотошностью в поисках. Это была настоящая удача! И я засобиралась в Берлин.
Если подумать – неплохие годы, насыщенное событиями, встречами и впечатлениями время. Однако ощущение счастья осталось от двадцатого и двадцать пятого года. Почему?
Ответ я нашла на своем туалетном столике, старом, простого фасона, без излишеств. Когда-то, в непростой для меня момент, я прочитала, как в первый раз, короткое стихотворение Бродского, переписала его от руки и воткнула в угол зеркала: «… тогда, когда любовей с нами нет, тогда, когда от холода горбат…». Все верно. Гениальный поэт знал кое-что «про любовь». Двадцать и двадцать пять лет были отмечены ее нереальным светом. И это было счастье. Плохо, что я еще не была готова к встрече с ним).
«Надеюсь, что у тебя все хорошо: танцуешь, работаешь, улыбаешься и наслаждаешься жизнью. Попытаюсь сейчас уснуть =/ Надеюсь, мое следующее письмо будет более радостным. Береги себя, Дэвид. P.S. Мне действительно нужно было с кем-то поговорить сегодня, и я сразу же подумал о тебе. Я чувствую себя ужасно после последних наших писем. Это письмо что-то вроде попытки попросить прощения…=/».
Глава 2
Мария Павловна не знала, как помочь Аньке. Обычно, пытаясь разобраться в ситуации, она ставила себя на место терпящего бедствие, что-то понимала, что-то додумывала, и… как-то определялась.
В случае с дочерью все было иначе. Когда она примеряла на себя ее переживания, волна любви и жалости накрывала с головой, мешая сделать правильные выводы. Все решалось бы легко, будь на месте Аньки сама Мария Павловна или любой другой человек. Так ей казалось.
Ее прямолинейный немецкий ум решал задачу просто. Но дочь была тоньше, по-женски изощреннее и богаче, содержательнее, и там, где у Марии Павловны было всего два цвета, у Аньки было наворочено столько тонов, полутонов, теней и световых пятен, что голова шла кругом. Картина не складывалась. Мария Павловна путалась в великом множестве привтекающих обстоятельств, не могла нащупать причинно-следственные связи, мотивы и побуждения.
– Если любите, живите вместе и не осложняйте жизнь друг другу, если не любите, расстаньтесь и забудьте. Каждый еще встретит свою любовь, Если сомневаешься, представь, что этого человека никогда уже не будет рядом, и с этим новым опытом пойми, как двигаться дальше,– сказала она как-то дочери.
Смогла бы она в свое время последовать этому совету?
Анька ответила коротко:
– Это невозможно.
И Мария Павловна поняла, что дочь права.
Ее собственные юношеские нешуточные страсти, отдалившись во времени, утратили былой накал, блеск и детальность. Теперь ее любовь была иного рода, она имела другую направленность и была скорее сострадательного, примирительного свойства, чем завоевательной.
Окружавшие ее люди были охвачены желаниями: и молодые, и старики. И нельзя сказать, что у молодых переживания эти были более значимы. Только одно выделяло их – то, что направлены они были на цветение, продолжение жизни и вмещали больше энергии.
А страсти немолодых людей говорили о многообразии чувств и существовании жизни и эмоций там, где их уже никто не ждет. Мария Павловна любила стариков. Наверное, потому, что умная, добрая и достойная старость была душевной подпоркой для нее в ее штормовом детстве. Именно бабушки и дедушки учили ее радости, возможности делать открытия в любом возрасте и мудрой реакции на жизнь.
Жизнь виделась Марии Павловне этаким ярким узбекским ковром, на котором каждый человек и весь его род вышивает своим цветом свой узор. Причудливые цветы и линии переплетаются, расходятся, соединяются, рождая до сих пор не виданное чудо. Каждый трудится над своим фрагментом этого вселенского ковра, общий замысел которого не подвластен человеческому разумению.
Глава 3
После дня рождения я заболела. Сидела дома, проклиная температуру, кашель, вынужденное одиночество и еще не прошедшие разочарование и обиду. На кого? Больше на себя, но и на него, конечно. Но все по порядку.
В январе прошлого года я поехала в Москву. Для питерского жителя выбраться в столицу – целое событие. У меня есть дальние родственники, которые несколько лет собираются навестить престарелую московскую тетушку, но никак не решатся это сделать. В моем случае повод для поездки был более чем важный: я загорелась идеей учиться в Берлинской Академии танца. Учебную визу в Германию оформить нелегко, поэтому мне нужен был другой выездной документ, к примеру, израильский загранпаспорт – даркон. Он дает возможность находиться в Германии долгое время, и без визы.
В Москву мы поехали со Славой, хорошим моим приятелем. Я не звала его с собой, предвидя очереди в консульстве, но он неожиданно собрался сам. Сказал, что хочет развеяться, встряхнуться, получить новые впечатления. Оно и понятно: Слава недавно развелся с женой и переживал не самый лучший период в своей жизни. У него, конечно, непростой характер, но он большой молодец. Это точно. Его движение по жизни целенаправленно и осознанно, не без виражей, конечно, но с интересом и честностью в реакциях на ее повороты. В отношении меня Слава претендует на роль наставника, а, возможно, и на что-то большее, но тактично, без назойливости и перегибов.
Мы сели в поезд на Московском вокзале после полуночи. На перроне за окном суетился народ – те, кто планировал прибыть в первопрестольную рано утром. В свете фонарей кружил снег. За освещенной территорией Московского вокзала, между островерхих крыш и башен висело грязно-черное, с молочным налетом питерское небо. В вагоне было тепло. Предчувствие путешествия веселило душу. Москва на завтра обещала минус пятнадцать.
Мы сидели рядом на нижней полке, в полутемном вагоне, и Слава говорил и говорил, не умолкая. Он рассказывал о работе, о дочке, которую навещал в прошлые выходные и которой подарил игрушку, слона, очень большого и дорогого, о ремонте, что делал в новой квартире, о том, почему перестал ходить на ирландские танцы, Ему хотелось выговориться, ему не хватало общения. Я слушала его и рассматривала людей на платформе.
– Ань, ты слушаешь меня? – потребовал моего присутствия Слава.
– Да! Как прекрасно иметь такого большого слона, – сказала я.
– Если хочешь…
Пискнул лежащий на столе телефон. Не поздно ли? Я взглянула на имя отправителя сообщения – для него самое время. Писал товарищ по институту – Эдик. Стиль и пунктуация не позволяли усомниться, что это он. Эдик не выходил на связь несколько последних дней, и вот теперь дал о себе знать:
«Я был отключен какое-то время. Депрессия. Размышления о смысле существования… Скорее всего, до истины не докопаться, и потому возникает вопрос: стоит ли продолжать? Или просто плыть по течению? Не пугайся. Так бывает. =) Я же художник. Ты мне нужна».
– Что-то важное? – спросил Слава.
Я махнула рукой.
Поезд тронулся, покатился сначала медленно, потом выехал за территорию станции и стал набирать ход. Вагон покачивало, снег бил в стекло, за окном надвигался, потом отступал во тьму, потом опять выныривал в свете фонарей большой город.
Где-то после Пискаревки проводница приглушила свет, и пассажиры стали укладываться на свои места. Поезд прибывал в Москву в половине седьмого утра. Мы со Славой тоже улеглись на нижние полки, через проход друг от друга. Лежали и молчали. Я думала, что ответить Эдику, Слава как будто чего-то ждал, потом отвернулся к стене. Уснул или обиделся?
Эдику хотелось поговорить. На самом деле он – загадочная личность. Он грузин. Или еврей. Или и то, и другое вместе. Очень интересный человек. Он проучился с нами в институте три года, а потом ушел в творческий поиск, и выныривал время от времени – то художником, то коммерсантом, то научным работником, то поэтом. Темноглазый восточный красавец, с всегда аккуратной прической. В институте он одевался в широкие, на размер, больше, чем нужно, деловые костюмы – для солидности. Его обожали бы девушки, будь он чуть повыше ростом, нарасти мускулатуру и обрети легкость в общении и ненавязчивое чувство юмора. Но в то время шутки его были слишком экстравагантны, и он не интересовался спортом, потому что день и ночь был занят поисками себя: он писал стихи, романы, картины маслом. Потом ему перестало хватать времени на учебу, и он забросил институт. У него появилась девушка, потом другая. Говорят, он чуть не женился на одной из них.
Сейчас ему нужно было излить душу и знать, что его услышали.
Я попыталась ответить на его крик души, написала, потом исправила, переписала еще раз, боясь смутить или обидеть, собралась отправить, но поезд несся сквозь тьму уже где-то за городом, в полях, и мои сообщения застревали в порывах метели и не доходили до получателя. Когда поезд пролетал мимо какого-то небольшого городка, я получила еще одно письмо от Эдика.
«Не люблю жаловаться =)), – писал он. – Просто хотел посмотреть, что ответишь. Спишь уже, что ли =) Короче, я рад тебе) И не выдумывай по поводу моего исчезновения ) Я почти всегда на связи!»
Связи не было. Все, спать! Славка спал, отвернувшись к стене. За окном завывала метель. Спал весь вагон. Спать. Встретимся завтра в Москве.
Глава 4
Александру снился сон. Он выходит в столовую, освещенную телевизором, и не узнает ее. В реальности эта комната едва вмещает пятнадцать стариков – маленькая, с двумя огромными окнами-витринами, которые неудобны и жарким летом, когда солнце в полдень само одуревает от зноя, и сырой зимой, плачущей дождями. Сейчас большой свет выключен, столы и стулья сдвинуты к стене, и потому комната кажется огромной. Он выходит упругим шагом молодого человека и видит…
За окном – ночь большого города: ржаво-рыжая, разбавленная светом желтого фонаря, похожего на полную луну, выросшую на синтетическом газоне.
«Вечное полнолуние, – думает Александр, – оттого здесь хочется волком выть».
В столовой висящий под потолком телевизор плюется словами полузабытого языка, а внизу – в пластиковом кресле, в полудреме развалилась она. Его мучительница. Большое, тело размякло от жары. Ноги в плотно облегающих черных лосинах закинуты на стол. В безвольно свисающей с подлокотника руке тлеет сигарета. Губы полуоткрыты, и в голубоватом свете из-за них поблескивают ровные острые зубки хищницы
Он подходит к женщине вплотную – большой, здоровый, крепкий мужчина – наклоняется над ней. Она выныривает из дремы, и в ее глазах появляется обычная насмешка.
– Как ты оказался здесь, старый хрыч? – говорит она, – И ведь дополз, смог, посмотрите-ка на него! Что же ты прикидываешься немощным днем? Тебе нравится, ездить на моем горбу? Или тебе чего-то хочется? Все еще хочется? – дальше она говорит совершенно непотребные вещи и протягивает руку для того, чтобы, как обычно, ущипнуть его за ставшее ненужным и причиняющим только боль место.
И тогда он стремительным, молодым движением перехватывает ее руку, выдергивает из кресла и толкает к столу. В первое мгновенье она пытается сопротивляться, бьет его в грудь свободной рукой, ругается непристойно, но потом затихает. Она привыкла подчиняться силе, она любит силу. Она понимает, что с ним, теперешним, шутить нельзя. И тогда он делает с нею то, что давно хотел сделать, о чем мечтал ночами, лежа без сна, наедине с болью и страхом в одинокой тишине этого жалкого пристанища для стариков, делает то, что делали много раз – он слышал это – другие мужчины. И она, как всегда, не сдерживает криков, потому что абсолютно уверена в молчании одиннадцати полуживых старух и четырех стариков, затаивших дыхание и превратившихся в слух в своих холодных постелях. И, как и много раз до этого, дом напрягся и ждал всесокрушающего финала.
Абсолютно правильный диск луны вздрогнул, взмыл к небу, наполнился неудержимо-пронзительным сиянием и взорвался, осыпая искусственный газон ослепительными осколками. Старый дом со всеми приживалами перевернулся, и Александр открыл глаза.
Стояла ночь, в окно светила настоящая луна, а в комнате для персонала кричала Ольга, и тяжело дышал мужчина.
Глава 5
У дверей израильского посольства толпился народ. Люди заранее заняли очередь, и к девяти часам, к открытию учреждения, успели замерзнуть и озлиться. Охрана профессионально, как это умеют делать израильские спецслужбы, фильтровала посетителей. Мы перемещались из одного отстойника в другой, в соответствии со списком в руках служащего, и в зависимости от наличия израильского паспорта. Меня пропустили внутрь здания. Славу отфильтровали на первом же этапе, еще на улице. Он, было, взвился – за что такая несправедливость, но я сделала грустное лицо: