Вид у Кима был такой, как будто он открыл заветный ларец и нашел там кучку мышиного помета.
– Э… дядя Вольгван, разве вы… не собирались меня усыновить?
– Нет, – удивленно ответил князь. – А зачем? Ким побагровел.
– Дивлюсь я на тебя, сынок. Вместо благодарности вдруг слышу какие-то нелепые претензии…
– Ладно же, – сдавленным голосом произнес Ким. – Если стать хвараном мне не судьба, видать, придется уйти в горы!
– Это куда – к разбойникам, что ли?
– Нет, в монастырь! Князь снова захохотал:
– Давай! Представляю, какой из тебя выйдет монах! Примерно такой же, как и солдат!
– Да уж не хуже, чем чиновник, – съязвил Ким. Князь помахал рукой, с трудом удерживаясь от смеха:
– Скатертью дорожка.
– Премного благодарен за благословление! – ледяным тоном заявил Ким, вызвав у князя новый приступ хохота.
– Всё, проваливай!
Ким в последний раз стукнул лбом о пол, встал на ноги и с достоинством удалился. Выйдя за дверь, он постоял несколько секунд, слушая затихающий смех опекуна, и вдруг изо всех сил пнул стенку. Его разбирала бессильная злость. Самое обидное, что и винить было некого, кроме себя. Ким оказался в ловушке своих собственных амбиций и фантазий. Князь Вольгван действительно никогда даже не намекал, что собирается усыновить Кима или официально признать его своим незаконным сыном. Ким наконец ощутил себя тем, кем и являлся, то есть облагодетельствованным простолюдином, а вовсе не княжеским наследником.
Теперь совершенно ясно – хвараном ему не бывать никогда. И в армию его не возьмут. Его доля – синий чиновничий халат, согнутая спина, близорукие глаза, жизнь в четырех стенах, интриги, рутина и смертная скука.
«Вот возьму и впрямь уйду в монастырь! – с ожесточением думал Ким, шагая по коридору в свои покои. – Например, вступлю в секту Идущих в Рай – назло дяде! Придется ходить с обритой головой, в холстяной рясе, питаться одним размоченным просом, проводить ночи за чтением молитв и опускать глаза при виде любой встречной женщины от восьми до восьмидесяти, правда, непонятно, зачем и кому это нужно…
Нет – лучше стану горным отшельником. Буду бегать по лесу голым, с нечесаной гривой до колен, никогда не мыться, питаться кореньями и личинками, плясать по ночам с духами и сожительствовать с барсучихой-оборотнем…
А лучше всего – стану юродивым! Даже из города уходить не надо. Поселюсь в дырявой бочке напротив ворот дворца Вольсон, буду просить милостыню, заведу себе медный чайник и начну всем говорить, что у меня там тайный путь в Небесную Канцелярию – как этот чудак с рынка, про которого мне недавно рассказывал Рей…»
Повернув за угол, Ким налетел на Сайхуна, который неожиданно выступил ему навстречу бесшумно, как призрак.
– Ну как, жив, братишка? Князь тебе шею не свернул?
– Мои карьерные планы меняются, – надменно сообщил Ким. – Я ухожу в монастырь!
– Ты что, с ума сошел? Отец тебе такую карьеру прочит! Такие надежды на тебя возлагает!
– Знаем, знаем, какие это надежды, – желчно процедил Ким. – Нет, брат, забудь. Моя судьба отныне – хижина в горах, ключевая вода, пост и молитва.
– Чего только с похмелья в голову не взбредет! Слушай, – Сайхун положил Киму руку на плечо, – пошли со мной пообедаем, а то ты какой-то бледный, наверно, с голодухи. А вечером пойдем в какую-нибудь харчевню в Нижнем городе, пригласим кисэн, напьемся, что-нибудь сломаем или подожжем, потом переоденемся лазутчиками, замотаем лица и наваляем как следует ночной страже, а князю я ничего не скажу! Как тебе такой план?
– Устраивает, – буркнул Ким. – Ладно уж, пошли, искуситель.
Глава 6
Стрекозий остров. Боевой барабан
Скоро тропа ушла вниз, со всех сторон ее обступили деревья с влажной корой и пышными кронами. Дневной свет потускнел, стал загадочным, зеленоватым – только отдельные лучи там и сям пронзали листву, как солнечные копья. Подошвы сандалий глухо застучали по каменным плитам. В воздухе сильно и сладко повеяло гниющими фруктами. Из ядовито-зеленой осоки один за другим появились комары и со звоном принялись виться вокруг людей, готовясь к нежданному пиру. Мотылек прихлопнул на руке комара, невольно оглянулся назад. Казалось, солнечный день остался за воротами, и они вступают в царство вечных сумерек.
Тропа превратилась в прямую дорожку, выложенную из обтесанных каменных плит. Деревья теперь подступали вплотную, распихивая плиты корнями. Между корнями и плитами изо всех сил пробивались травы, перли из каждой щели. Из-под ног разбегались мелкие бурые пауки. Вскоре среди замшелых стволов промелькнул каменный столб, потом еще один… По обе стороны дорожки поднимались из травы каменные стелы – все в паутине и фиолетовых пятнах от упавших слив и смокв. Одни стояли прямо, другие торчали криво из буйной осоки, третьи валялись на земле, едва заметные под упавшими деревьями. Стел было множество – высокие обелиски, приземистые плиты, угловатые и колоннообразные, одни гладкие, другие – покрытые барельефами с полустертыми рисунками и неразборчивыми надписями на забытом языке, с чашеобразными жертвенниками у основания, в которых не было иных даров, кроме дождевой воды и опавших листьев. Весной стелы утопали в цветах, а теперь, в конце лета, было не пройти между плитами от обилия гнилых яблок, слив и абрикосов.
В деревне эти стелы считали капищем древних богов Стрекозьего острова. Но шаман (в деревне его почтительно называли «святой старец Хару») утверждал, что стелы – на самом деле остатки очень старого кладбища. К роду Сок оно никакого отношения не имело. Островитяне хоронили своих мертвецов на пологом холме у края степи, отмечая могилы только невысокими холмиками. А эти стелы, как и маленький храм в глубине священной рощи, появились задолго до того, как Рябой Налим закопал горшок с ками-хранителем в илистую землю острова. Старец Хару полагал, что святилище гораздо старше, чем сам род Сок, когда бы он ни появился на свет. И принадлежит оно предкам киримцев, причем таким древним, что сами киримцы давно о них забыли. Как и о том, что когда-то были великим и культурным народом, а не дальней дикой провинцией империи.
Небольшой неказистый храм, зажатый между двумя разросшимися платанами, казался последним уцелевшим обломком какого-то грандиозного здания. Могучие каменные стены с окнами-бойницами под самым потолком были увенчаны типично деревенской остроконечной соломенной крышей, которую настелил сам шаман, чтобы дождь не капал на голову во время молений.
Ута и Мотылек остановились возле крыльца и низко поклонились «стражам могил», стоящим в воинственных позах по обе стороны главной храмовой двери, завешенной соломенной циновкой. Здешние стражи были не чета кривомордым квисинам, кое-как вырезанным на столбах у Перевоза. Два настоящих царя-демона в полтора человеческих роста каждый, роскошные и устрашающие, в княжеских доспехах, с пламенеющими мечами и круглыми от гнева глазами. Плохо только, что шаман совсем за ними не следил, – пальцы, кончики длинных ушей и языки пламени на мечах откололись, краска со статуй облезла, и выглядели цари-демоны так, словно на них гадило много поколений окрестных птиц.
– Святой учитель! – деликатно покашляв, позвала Ута. – А мы к вам с гостинцами! Вы где? Ау!
– Дед! – пронзительно завопил Мотылек. – Выходи! Бабушка зашикала на него:
– Сколько раз говорила, не называй святого старца дедом!
Тут раздался шорох в осоке, и на дорожку выбрался шаман Хару: штаны закатаны, туловище голое – все ребра выпирают, живот к спине прилип, тощие босые ноги по щиколотку в грязи, лицо мокрое, в паутине, тонкая белая борода заложена за ухо, на спине корзина со сливами.
Мотылек с боевым кличем рванулся ему навстречу, но бабушка поймала его за шкирку, заставила поклониться старцу.
– С праздником Голодных Духов! – пропели они в два голоса. – От всей деревни вам поздравления и благие пожелания!
– И вам того же. – Хару широко улыбнулся, все его лицо пошло морщинами, как печеное яблоко. – Не утомились, с такими коробами почти пять ри по жаре? Пойдемте, отдохнете с дороги. Чаем вас напою.
– Дед, мы тебе пироги несем!
– Нет, сначала – бога почтить! – строго сказала бабушка.
– Подождет, – отмахнулся шаман. – Небось целый год просидел без ваших пирогов – и ничего…
Ута смущенно захихикала.
– Нет, не подождет, – почтительно возразила она. – Неприлично заставлять бога ждать, пока мы чаи распиваем. Сначала небесные дела, а уж потом земные. Давайте уж, святой старец…
– Ну пойдемте, – со вздохом сказал шаман, снимая с плеч корзину со сливами.
Ута в душе осталась довольна – она была уверена, что шаману нравится ее набожность, что бы он сам ни говорил. Она очень уважала отшельника и во всем старалась угодить ему. Старец Хару тоже явно выделял ее среди односельчан, всегда отзывался о ней с похвалой. Дружба с шаманом льстила Уте и возвышала ее в собственных глазах. Была и еще причина – Мотылек. В деревне болтали, что бабушка собирается отдать внука шаману в ученики, а возможно, и в преемники – потому и таскает его в святилище, невзирая на тяжелый и долгий путь через степь. Ута эти слухи не подтверждала, но и не опровергала.
Мотылек о бабушкиных замыслах и не подозревал. Он знал шамана столько, сколько помнил себя, и был единственным человеком на острове, кому доставало нахальства называть его дедом. В раннем детстве он полагал, что Хару и есть его дед, бабушкин муж. На самом деле Ута не была родней отшельнику и по возрасту годилась ему в дочери, если не во внучки, – старцу Хару было далеко за девяносто, и многие в деревне подозревали, что он бессмертен.
Вслед за шаманом Ута и Мотылек поднялись на крыльцо храма, сняли сандалии и уселись на пятках возле входа. Бабушка принялась выкладывать из короба свертки с жертвами. Старец Хару ополоснул лицо и руки, прошел к жертвеннику и занялся приготовлениями к незамысловатому обряду. Он вставил в курильницы благовонные палочки, раздул тлевшие в жаровне угли, разложил на жертвеннике несколько полосок рисовой бумаги, растер шарик туши каменной толкушкой, развел порошок водой, обмакнул в тушь кисточку.
– О чем просить? Как обычно?
– Да, конечно… – зачастила Ута, раскладывая на полу приношения. – Ничего особенного, только здоровья, благополучия, хорошего улова, да чтобы баклажаны в этом году уродились получше, чем в прошлом… Ах да, – бабушкин взгляд упал на пакетик с медовыми пирожками, – чтобы свекровь моей кузины Хиноко поправилась… или уж померла наконец…
Шаман хмыкнул, написал прошения – каждое на своей полоске, и разложил сохнуть.