Так-то мы всегда врем. Люди вообще плохо устроены – что тот пылесос. Даже если японский, все равно со временем ломается. Но здесь, где небо в лицо дышит, все иначе чувствуется. Когда смотришь в него и себя видишь. Как в зеркале. Все свои свищи, трещины, ржавчину. Стоишь и думаешь: ну и что? Ну свищи, ну ржавчина. Японцы тоже люди. Все ошибаются!
И вроде как примиряешься. Небо – оно любого примет. Так ветер всегда говорит и по ушам гладит.
Я однажды Голику то же сказал. А он заплакал. Поверил, значит.
Голик из нас – самый дурной.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Я с ним жить не буду. Не хватало еще!
Натаниэль Карье… Карэнович! Все время на словах спотыкаюсь. В общем, он сказал, что так надо. Это как игра. Эксперимент. Но я ему не верю. У меня самой игра – не верить всем.
Я только доче могу. И Лидочке еще. Она если говорит – горькое, значит, нужно приготовиться. Ам – и все.
Лидочка милая. Жаль, что меня от нее забрали. Дурацкий эксперимент.
Хорошо еще, мы не в одной комнате будем жить. Просто в одном здании. Если бы в одной, я бы тогда сразу жаловаться пошла куда надо.
Правда, забыла куда.
Бабушка туда часто ходила. Потом как придет обратно – злая-презлая – и кричит с порога: никогда никому не верь!
Я и в дочу особо не верю. Просто притворяюсь, чтобы сохранить… илью. зию? Да, вот эту вот – семьи.
Лидочка говорит, и это пройдет – недоверие. Вопрос – верю ли я Лидочке?
Нет, конечно нет. Она ведь тоже – все.
Пошла без спроса к воде. Красивая такая! Широкая. А вокруг берега! Как у пирога, на вулкан похожего. Там внутри еще жерло! Правый берег ниже, в ямках весь. А левый – высоче-е-енный, с бахромой. Пойду туда. С высокого края берега небо лучше видно. И все, что за ним.
Пришла, а там он сидит. Расселся! Я сразу губы сморщила, чтобы напугать. Ноу него и самого рожа не шутка. Гладкая, как кирпич. Странное такое лицо.
Потопталась. Думаю, надо уйти, пока не поздно. Но уже все – опоздала. Говорю тогда:
– Не смотри так. Я не к тебе пришла. Просто.
А он – вроде мне, а вроде и не мне. Голову задрал, как петух, и на небо тащится.
Таращится, я хотела сказать.
– Так я и не думал, что ко мне, – бурчит. – Больно надо.
Это он точно мне! Вряд ли бы небу стал.
Я еще потопталась. Теперь уже ясно: самое время уйти. Но я как прилипла. Еще к нему чуть подвинулась.
– Ты есть не хочешь? – говорю. Так все спрашивают, чтобы разговор начать.
– Нет, – говорит. И дальше на небо смотрит. – Не видишь, я духовной пищей насыщаюсь.
Я таких шуток не понимаю. Чувствую, что это шутка. Но как понять?
– Ты сама-то давно ела? – он вдруг меняется. Голову опускает и на меня смотрит. – Давно ела, спрашиваю?
– Я лысая, а не глухая, – отвечаю обиженно. А он вдруг начинает смеяться.
Я тоже прыскаю. Смеху него, в отличие от рожи, добрый.
– Мы с тобой поладим, – выдает, успокоившись.
«Еще чего!» – смотрю, как могу, из-под бровей. Так, чтобы сердито.
– Ну точно поладим! – веселится он еще больше. – У тебя же брови как у моего кота. То-то я думаю, хрюкало знакомое!
Я и сама немного добрею.
– Кота? – бурчу. Так, чтобы он не понял, что мне приятно стало. – У тебя есть кот?
Ну как же это – кот? Здесь, что ли?
– Был, – пожимает плечами, – Уже умер.
Дуралей несчастный!
– Я пошла! – бросаю в него, как огрызком, – Мне доче позвонить надо.
– Нету тебя никакой дочи! – орет он мне в спину. – Ты ее нарочно выдумала!
Разворачиваюсь и тоже кричу – так, что, кажется, лопну:
– Нет, есть!
– А вот и нет! – он дергается, как от укола, – Ты помешанная!
Подлетает и срывает мой берет.
– И лысая!
Я думала, смеяться станет.
А он этот берет к себе прижимает. Как кота того, с которым мы бровями похожи. И шепчет:
– Лысая-лысая.
Как будто сейчас заплачет.
Потом вдруг назад ка-ак швырнет: