– Ну что вы, зачем же так.
– Я столько для вас сделала. Но благодарности не получила. Простой человеческой отзывчивости.
– Вы ко мне несправедливы, мне кажется.
– Творите, что хотите, с моими вещами. Выбрасываете. Как будто меня уже нет, и можно делать здесь что угодно. Со мной вообще не считаетесь. Ты, значит, Зинаида Андреевна, свое дело сделала. Ты нам больше не нужна. Мы тебя теперь в гроб загоним.
– Что-то вас совсем не туда занесло, Зинаида Андреевна. Никто вам смерти не желает. Все, что вам требуется, все, о чем попросите, у вас есть. А то, что старье ваше выбрасывают, – так мы о вашем здоровье заботимся. Чтобы вам же лучше было.
– Не надо мешать мне жить.
– Никто вам жить не мешает. Вам условия создают. Вот зачем вам, скажите, ручка от штопора, – я продемонстрировал ей предмет разговора, – если самого штопора давно уже нет? Что вы с ней делать собираетесь? Пробка от разбитого графина зачем? Перчатка дырявая резиновая? Обгоревшие спички? Рука от куклы?
– Положи на место. Неблагодарные вы люди.
Она замолчала, скребя пальцем клеенку на столе. Единственный свой козырь она уже разыграла. Однако, по мере того, как работа моя подходила к концу, настроение у Зинаиды Андреевны менялось, и фокус тут был вот в чем – сообразив, что со мной, хоть и неблагодарным, ей будет куда как веселее, чем без меня, она решила сменить гнев на милость.
– Давай-ка попьем еще чайку, – предложила она, стрельнув глазами в сторону часов.
– Вы бы сильно не увлекались, а то вам же потом бегать придется.
– Не могу понять, что это со мной. То ли озноб, то ли давление подскочило и сосуды шалят. Доведете меня, а мне потом отдувайся, болей. Померь-ка мне давление.
– Сто сорок на сто. Для вас вполне нормально, – констатировал я через две минуты, убирая аппарат в коробку.
– Значит, что-то другое, не сосуды. Дай-ка аптечку.
Выпив (исключительно с воспитательными целями, пусть мне будет стыдно) какой-то безобидный шипучий аспирин и сунув под язык таблетку валидола, она запросилась на тахту, чтобы болеть более убедительно. Я сидел над ней и, разглядывая ее скорбный профиль (прикидываешься, чертовка, что тебе плохо, знаю я, как ты себя ведешь, когда действительно припечет), ждал, когда Зинаида Андреевна наконец прекратит придуриваться. Время шло, откладывать и дальше мой уход было нельзя. Наконец, она была вынуждена признать, что я, видимо, действительно должен идти. Перед уходом я обошел обе комнаты, чтобы убедиться, что с квартирой все в порядке. Проверил почву в цветах, поправил коврики, прикрыл створки шкафов.
В гостиной у серванта в стеклянной рамке висела карточка юного парня, неистовую золотистость волос которого не могла утаить даже сильно выцветшая фотография. Саша.
Трогать фотографию мне запрещалось, Зинаида говорила: «Со своего племянника я протру пыль сама». Этот Саша эмигрировал в Канаду двадцать лет назад. Так нам сказала старуха. Мы не могли составить сколько-нибудь приличный портрет Саши из тех недомолвок и туманностей, что окружали его личность. Все, что мы знали о нем, – он единственный из здравствующих родственников бабушки. Мама не выведала о нем ничего. «Мои близкие – не ваша печаль», – гордо заявила Зинаида, когда ее спросили, где именно живет Саша, сколько ему сейчас лет и не собирается ли он вернуться в Петербург.
«Как же – не наша? – Там, где я выразился бы более фигурально, мать перла напролом. – Нам конкуренты, вы уж пардон и извините, не нужны!»
«Он вам не конкурент, – сказала Зинаида, – и документы это подтверждают. А больше вам знать и не следует».
Впрочем, называть Сашу «близким Зинаиды» я не торопился бы. Если учесть, что мы проводили с ней много времени, мы просто обязаны были застать хоть один из Сашиных звонков. Но их не было. Не было ни открыток, ни писем, никаких вообще свидетельств Сашиного присутствия в жизни Зинаиды, кроме этой фотографии. Но Зинаида упорно стояла на своем – Саша жив, и он пишет ей. И звонит. Просто всегда в то время, когда нас нет рядом. Я сказал матери: «Оставь ты ее в покое. Пусть тешится тем, что у нее есть племянник. Заскоки бывают разные. Ну, хочется ей показать, что она не одинока».
Зинаида Андреевна сделала последнюю попытку меня задержать – ей-де показалось, что под тахтой скребется мышь, но я проигнорировал ее слова и даже не заглянул под тахту. Я был обыскан на выходе, и у меня изъяли пачку телепрограммок, которую я надеялся вынести из квартиры контрабандой. Последовала небольшая битва, меня заставили положить газеты туда, откуда я их взял, и извиниться.
– Неблагодарные люди, – буркнула она, захлопывая дверь.
Щека опять задергалась, но, слава богу, быстро перестала. Я чувствовал ярость, усталость и отчаяние одновременно, когда бежал на встречу к Лере, и знал, что опаздываю на час. Мы договорились встретиться у метро и вместе пойти домой. Она стояла у тополя, на пересечении взглядов нескольких кавказцев, что перекрикивались, высунувшись по пояс из своих будок с шавермой и беляшами; ее светлый плащ трепало усилившимся к вечеру ветром. Ветер и мужские взоры она не замечала, взгляд у нее был печальный и смиренный, казалось, она может простоять так еще долго. Я подбежал, обнял ее. С укоризненным вздохом она отдала мне сумку и принялась завязывать шнурки на ботинках, чтобы скрыть от меня расстроенное лицо. Наконец, вполне овладев собой, почти весело спросила:
– Что опаздываешь?
– Что-что… Будто сама не знаешь.
– Устал? – ее голос смягчился.
– Сегодня еще ничего. Всего на час задержала.
– У тебя лицо только что дернулось. Напсиховался?
– Не особенно, – соврал я.
Она потрепала меня по рукаву, ободряя и давая понять, что на сегодня все закончилось. Взявшись за руки, мы быстро пошли в сторону остановки. Время от времени мы оказывались захваченными пыльными буранчиками – ветер, усиливавшийся с каждой минутой, взметал целые столбы мусора и песка, приводил в смятение ворохи листьев, которые дворники сгребли аккуратными кучами вдоль тротуара. Лера хваталась за волосы, как будто могла защитить их от напасти.
– Что у вас там случилось? – спросил я, когда мы вырвались из очередного грязного смерча.
– Опять расстройство. Алла сегодня возьми да пересчитай квитанции – семь штук не хватает.
– Это плохо? – уточнил я. Я никогда не смогу постигнуть бумажной суеты, которую Алла, начальница мамы и Леры, развела в своем ателье. Какие-то бланки, ведомости, тетради, журналы.
– Да уж нехорошо. Значит, семь заказов сделано «налево». Алла не получила за них деньги и бесится.
– Я правильно догадываюсь, кто это сделал?
– Правильно.
Значит, мать нервничала не просто так. О маминых финансовых интрижках я давно уже узнавал с чувством обреченности и почти смирения, они случались регулярно. Плохо то, что переживает из-за них и набивает себе шишки в основном Лера, которая трудится в ателье приемщицей. Но вечно что-то мешает Лере уволиться с беспокойной должности – то сотрудников мало и ей жалко бросить Аллу в тяжелые времена, то она боится, что не найдет себе приличной работы, то принимает за чистую монету уверения матери в том, что та исправилась и больше не жульничает. На самом деле Леру страшат перемены. На мои замечания о том, что до тех пор, пока она будет сидеть в болоте под названием «ателье», она вообще не найдет ничего подходящего, она жалобно отговаривается: «Но у меня даже нет регистрации в Петербурге». Но, видимо, некоторые женщины таковы, что не так уж легко подбить их даже на самые пустячные поступки.
Мать же, по всей видимости, считает, что ее никогда не уволят за то, что она приворовывает – она высококлассная швея, и Алла это признает. Каждый раз, когда над ней нависает опасность быть разоблаченной, мама начинает кричать, что ей все остобрыдло, а потом сказывается больной и уходит с работы на денек-другой, пока скандальчик не поутихнет.
– Лерок, не обижайся, но вы меня достали обе. Ты маму не изменишь. Найди все-таки другую работу. Это не единственное ателье в городе, и вообще, всегда найдется чем заняться.
– Просто если бы все работали честно… – начала Лера, но, махнув рукой, остановилась и замолчала. Потом вынула кленовый лист, что запутался у нее в волосах, и, не выпуская его из рук, пошла дальше.
Вдруг, взглянув мне в лицо, она испуганно сказала:
– Милый, у тебя щека опять дернулась! Успокойся, не бери в голову!
Преградив мне дорогу, она схватила меня за плечи и быстро-быстро расцеловала. Потом повисла на моей руке, обещая, что больше не будет меня расстраивать, и бормоча что-то утешительное. Я же корил себя за свою вспышку. Мне было ее жаль. Бедная девочка. На работе бедлам, дома не лучше. И перспективы наши ой как туманны. А я, вместо того чтобы поддержать ее, лишь наорал. Дурацкий день.
Матери дома не было. Или она одумалась и решила вернуться в ателье, или отсиживалась у подружки, ожидая, пока Лера успокоится. Расчет был верный, она знала, что Лера сразу же побежит ко мне с этой проблемой и мы сначала раскипятимся, а после, поговорив по душам, успокоимся и махнем на нее рукой. Обычно так оно и бывало.
Глава 2
Утро я встречал в одиночестве на кухне. Шесть часов, холодно, неуютно, темно. Едва занимающийся бледный свет не оставлял сомнений – румянец у этой зари не появится. На березе за окном, доведенные до истерики сыростью и холодом, надсадно каркали две вороны. На минуту затих ветер, и стало слышно – накрапывает дождь, такой мелкий, что не разглядишь, даже прижав нос к стеклу. Утро в день стройки – у него свое настроение. Зевая, наскоро пьешь скверно пахнущий растворимый кофе (нет времени на заварной). Обманчивая ясность в голове из-за того, что не выспался. Из-за этого же, наверное, острее чувствуются звуки и запахи. Мама и Лера спят. Радио играет так тихо, что не слышно, что в нем говорят, зачем включил, сам не знаешь. Надо всем этим тотальная, как макрокосм, мысль – не опоздать бы на автобус.
Мало кто работает на двух работах, которые отличаются друг от друга так же сильно, как мои. Три дня в неделю я фармацевт, и еще два – чернорабочий на стройке. Причем то, что я называю заработком, приносит мне стройка, а работа в аптеке – лишь попытка оправдать хотя бы в маминых глазах медицинское образование. Последняя ниточка, связывающая меня с миром медицины.
Половина седьмого. Я стал одеваться и, разыскивая ботинки, ударился ногой о мамину старую швейную машинку, которая, надеясь, что ее, наконец, свезут в ремонт, обосновалась поближе к выходу. Ухватился рукой за вешалку для одежды на колесиках, которую мама притащила из своего ателье; она покатилась, врезалась в мамину дверь, потом отъехала было, да вернулась и стукнулась еще раз. На шум вышла мама – лицо бледно-розовое, блестит от каких-то ночных снадобий. Волосы, тонкие и всклокоченные, стоят дыбом. Там, где днем появятся брови, пока лишь лоснящиеся бесцветные припухлости. Ночная рубашка, присборенная у горловины, ей велика и сидит на ней, как колокол.
– Сыночек, ты покушал? У меня рыбка красная в холодильнике…
Знает, что Лера нажаловалась, и теперь старается быть со мной поприветливее. Игнорируя то, как трогательно она переступала босыми ногами по холодному полу, в воспитательных целях я решил проявить суровость.