Фигуры, что роились вокруг меня, казались мне исполненными глубокого смысла, но по пробуждении от болезненного сна я вспомнил их, разумеется, как какую-то пеструю чепуху. Отчетливо запомнилась лишь сестричка, появление которой, как обычно, оставило в душе чувство смутного беспокойства. К тому моменту я уже очень хорошо усвоил, что появление сестрички – во сне ли, в бреду – дурной знак. Стоило ей появиться в моих видениях, как наяву меня ожидала серьезная неприятность – травма, ссора. Так уж вышло, что и после смерти сестричка решила сохранить со мной связь. Она никогда не появлялась просто так.
Я пришел в себя в день приезда чиновников. Я чувствовал себя гораздо лучше. Ночью с меня сошло семь потов, и я больше не бился в лихорадке. Болезнь оставила о себе на память лишь бледность и некоторую слабость и волнение, и бездельничать я больше не хотел. Я встал и, сбрив трехдневную щетину и тщательно вымывшись, поплелся в диспансер поглазеть на комиссию. Глаза мои отвыкли от яркого света, и, зайдя туда, я еле удержался, чтобы не зажмуриться. Десятки новых ламп, в спешке развешанных по стенам, заставляли сиять помещение, которое теперь совсем не напоминало ту больницу, что я оставил каких-то три дня назад. Все лоснилось свежим глянцем, тут недавно красили. Люди двигались в ускоренном темпе. Напряжение чувствовалось буквально на ощупь. Возбуждение, царившее вокруг, заставило и меня мобилизоваться, и я рысью поспешил к рентгенологии, может, буду чем-то полезен. Я увидел главного врача, он был сумрачен и смотрел сквозь людей, интерны же, закатывая глаза в раздражении оттого, что их дергали все кому не лень, поспешно наводили последний лоск на помещение. Буквально пахнуло чем-то страшным, нездешним, и я понял – приехали. От слабости и островолнующей атмосферы закружилась голова. По коридору, опережая идущую неторопливо от входа группу людей, пробежали длинноволосые операторы с камерами и гигантским пушистым микрофоном и принялись устанавливать треноги.
Один досадливо махнул рукой стоявшей слишком близко сестре, чтобы отошла и не мешала работать, она трусливо отскочила. Группа приближалась, и уже можно было определить в ней ядро. Походку облеченного властью узнаешь безошибочно, в ней – размеренность, упорядоченность, едва ли не тягучесть, даже если она энергична. Люди свиты гораздо более гибки и егозливы и при наличии ядра являются лишь сателлитами. Министр был мощным, средних лет мужчиной, еще сохранившим свою медвежью красоту. Вопреки тому, что нам о нем говорили, он казался веселым и добродушным. Прекрасно владея лицом, он смотрел приветливо в камеру, жал руки притулившимся к нему и сразу же ставшим маленькими главврачу со свитой и, казалось, каждому заглянул в глаза. Он осмотрел больницу, то и дело останавливаясь и делая репризы на камеру, что неслышно перемещалась за ним, пару раз плоско пошутил, сорвав овации, и улыбался заученно всему увиденному.
«Как работается», «хватает ли оборудования», «какие проблемы» спрашивал он по ходу следования, и главврач, кивая головой, как голубь, и тыкая пальцем то в томограф, то в компьютер, торопливо разъяснял. «А вот мы расспросим персонал», – весело спросил министр. «Условия подходящие? Жалобы, может?» – воззрился он на нас, и камера, приблизившись, смогла засвидетельствовать, как единодушно мы закивали, показывая, что все у нас хорошо. «А сколько получают доктора?» – задал вопрос министр. Главврач открыл уже было рот, чтобы дать комментарии, как министр, явно решив пошалить, ткнул пальцем в наш подобострастный табунок и, работая на камеру, спросил почти игриво, вот вы, молодой человек, сколько зарабатываете? Взгляды наши на мгновение пересеклись, и вот уже его перст указывал не абстрактно в толпу, а целился в меня. Не зная, куда девать глаза и руки, я промямлил: «А я не врач, я из ординатуры». «Так какая зарплата?» – не расслышав меня, терпеливо продолжал выяснять он. Не чувствуя сил противиться этому напору и чувствуя, что творю что-то страшное помимо своей воли, под взглядом камеры и полусотни человек я назвал цифру. До сих пор не знаю, почему я озвучил в тот момент сумму своей стипендии. Во-первых, я растерялся. Во-вторых, я не знал, какие зарплаты «в случае чего» следует озвучивать. Ведомость, где значились фиктивные заработки, я в глаза не видел. Поэтому я не придумал ничего лучшего, как ляпнуть правду. У меня просто не было времени сориентироваться, подумать. Нелегкая заставила меня выздороветь до срока и прийти сюда. Я стоял перед ними, как школьник, не выучивший урок. «М-даа?..» – потянул министр, и я не понял, чего было больше в этом возгласе – недоумения или раздражения. Но его уже вели куда-то под локоток, и главврач что-то трещал ему про то, что это недоразумение.
Первый канал, разумеется, вырезал меня из кадра, но в Интернет информация просочилась и даже недолго там цвела. «Врач больницы такой-то пожаловался министру здравоохранения на свою зарплату», – написало одно крупное информагентство, и сайты помельче сразу же размножили новость. Это был первый и последний раз, когда меня официально признали врачом. Впрочем, меня выставили из академии еще до того, как появились первые публикации, сразу же после отъезда министра. Выпроводили без лишнего шума, деловито и сухо, и посоветовали напоследок сменить профессию.
Я покинул больницу растерянный, еще толком не разобравшись, что к чему, документы, которые мне отдали, как бы говорили мне, что привычный порядок жизни закончился. По дороге в общежитие я позвонил маме и рассказал ей все, как есть, не пытаясь искать себе оправданий. «Хорошо, – неожиданно покладисто отозвалась она (а я-то уже ждал от нее как минимум получасовой выволочки), – езжай домой. Ничего нам от них не надо». Я не понял, кого она подразумевает под «ними». Врачей? Правительство?
«Домой, езжай домой», – тараторила она, распаляя сама себя, и уже не слушала меня. Ей сильно-то никогда и не нравилась эта идея моего отъезда в Нижний Новгород, но, раз уж мне хотелось учиться, она пошла на поводу. Главврач – хам и преступник. Вся эта их академия – клоака. В Петербурге я найду работу, она поможет. С матерью мне будет жить куда как лучше, чем в этом тараканнике. Когда она заводилась, ее было не остановить. «Тпру, ма. Тебя понесло. А армия? – вяло постарался урезонить я ее. – Теперь призовут быстро». – «Неужели ты думаешь, что я не подсуетилась, – она обрадовалась, как будто ей представился повод сделать мне сюрприз, – инвалидность мы тебе уже выправили. Возвращайся домой и ни о чем не думай». – «Кто – мы?». – «Я и доктор твой, Алексей Аркадьевич. Не так уж дорого и обошлось». Она продолжала весело щебетать, не уловив того, как изменилась моя интонация.
И вот тогда до меня дошло, наконец, что произошло со мной сегодня. Эта инвалидность, сделанная задним числом, как будто открыла шлюз, куда рухнуло все сразу – усталость от болезни, обида на бывшее начальство, страх перед будущим и, самое главное – ярость от маминого поступка. Меня словно отбросило на десять лет назад, и вот уже я снова – больной мальчик с калечной ножкой и невпопад дергающимся лицом иду в школу, ведомый мамой за ручку. Это слово «инвалидность» было как удар. Мать так весело и непринужденно об этом рассказывает?
Я наговорил ей тогда много гадостей. «Я давно уже нормальный, дура ты набитая, – кричал я, – меня ты спросила, когда это делала? Зачем ты меня вообще лечила, если тебе нужен инвалид? Приятно тебе, что у тебя ребенок – калека?
Приятно? Хрен я тебе приеду, поняла? Ты меня больше не увидишь». К концу тирады меня ощутимо потряхивало. Сунув дрожащие руки в карманы куртки, я зашагал, не видя дороги, в общежитие. И вот когда, душевно растрепанный, вздрагивающий от ярости, я пришел в свою комнату, грипп, который, как оказалось, лишь дал мне передышку, свалил меня по-настоящему.
То, что я принимал за нервную дрожь, было начинающимся ознобом. Сосед по общаге сказал, что, когда он зашел ко мне, я бормотал неразборчивые слова, пытаясь поймать руками что-то в воздухе, – у меня снова был бред.
Несмотря на мамины заверения, работу в Петербурге я, конечно же, не нашел – всех отпугивал скандал со мной (несмотря на то что, позевав над статьями в Интернете, все давно уже переключились на другие новости, а главврача вскоре сняли). Все, что мне оставалось, – выжидать, пока про меня, наконец, не позабудут на кафедрах и в больницах. А там авось и примут меня обратно в ряды учащихся, а потом и профессионалов.
Света позвала меня в зал, она не любит, когда, придя на работу, я сразу начинаю пить кофе. Даже если посетителей нет, я должен быть в зале, а не рассиживаться в помещении для персонала. В аптеку, пока я переодевался и наспех глотал кипяток с бурым порошком, действительно набилось народу, к Свете стояла очередь. Она взглянула на меня недобро, была недовольна, что я так надолго оставил ее одну. Я быстро встал в соседнюю кассу, и часть посетителей оттекла ко мне. Я обслужил гастарбайтера, выходца из Средней Азии, который просил средство от гриппа, и подешевле. Каждый раз, когда я предлагал ему что-нибудь, он заискивающе улыбался и виновато качал головой, все ему казалось слишком дорого. Сначала он вызвал у меня жалость, потом раздражение. Наконец, всучив ему пакетики травяного чая за пятнадцать рублей и объяснив, что помощи от них ждать не приходится, я обратил свой взор на следующего покупателя. Девица сногсшибательной, но сильно потускневшей наружности (прическа придавлена, тушь осыпалась, явно провела веселую ночку) хрипло и независимо попросила: «Алкозельцер» и «Постинор». Получив желаемое, она удалилась, смерив меня напоследок на всякий случай презрительным взглядом, ну как я буду смеяться над ней. «С кем не бывало» – говорил ее вид.
К полудню, как это обычно бывает, поток посетителей стал жиже, а в обед жизнь и вовсе замерла. Я перезвонил Зинаиде Андреевне, которая в мое отсутствие набрала меня несколько раз, чтобы узнать, что ей нужно. Ей нужно было много чего: и новые лекарства, и узнать, кто достал из шкафа какие-то ее салфетки, и чтобы я купил зубную пасту, – но в основном ей хотелось пообщаться. Я заявил ей, что поскольку сегодня мамино дежурство, то пусть к маме она и обращается. «А разве не ты сегодня придешь?» – невинно поинтересовалась она. «Нет, не я». – «Вечно я что-то путаю» – хмыкнула она. Разумеется, она все прекрасно помнила, но решила на всякий случай попытать удачу, ну как я передумаю и начну ходить к ней каждый день. Как всегда, после разговора с ней у меня испортилось настроение. До конца рабочего дня мы со Светой обслужили еще в лучшем случае два десятка покупателей, которым продали какие-то мелочи (день, хоть с утра нам так и не казалось, случился неторговый).
Вечером, придя домой, я застал следующую картину: мама сидит на кухонном диванчике, всем своим видом изображая усталость, и исподлобья наблюдает за тем, как Лера (которая, наоборот, была оживленна) что-то готовит.
– Я решила попробовать сделать сегодня голубцы, – придушив крышкой струю пара, валившую из кастрюльки, Лера повернула ко мне лицо. – Скоро будем есть.
– Круто. Ты прогрессируешь как повар, – подбодрил я ее и надкусил очищенную морковку.
– А пахнут они как-то странно, – вставила мать.
Лера поджала губы.
– Зинаида сегодня все кишки мне вытянула, – вздохнула мама, – сил моих больше нет.
Я заглянул в кастрюлю. Там булькало зеленоватое месиво – Лера все мелко порубила и перемешала. А я-то уж понадеялся, что это будут настоящие голубцы, спеленутые в капустные листья.
– Мы столько для нее делаем! Она что, не понимает? Совесть нужно иметь!
– Когда ты подписываешь договор, то слова «совесть» и «понимание» там обычно не значатся, – заметил я. – Ты выполняешь работу. За это получаешь вознаграждение. Если выполняешь плохо – не получаешь.
– И что, надо мной можно теперь, как угодно, издеваться?
– Что ты теперь хочешь? Отказаться от договора? – предложил я. Разговор стал меня утомлять.
– А ты что за нее вступаешься? Мать довели, а он ерничает. Кормишь их, кормишь…
Пришлось слегка осадить ее:
– Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…
– Ленивые голубцы, – подсказала Лера.
– Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты – кормилец?
– Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?
– Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.
– Да не смеши меня – «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.
– Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.
Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.
– Я не могу так больше, – всхлипнула она. – Почему она постоянно меня оскорбляет?
Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.
– Лер, – сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. – Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?
– Не могу я так больше.
Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.
– Лера, а почему я – могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.
– Я и так терплю!
– Квартира нам нужна? – строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: – Нужна.
– Ну хорошо, извини, извини.
– Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, – все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.
– Все-все, успокоилась уже.
– Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.
– Я знаю.
Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием – боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.
Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.