Я обернулся. На веранде меня ждала Йоне. Даже не заметил, как она вылезла в окно. Я вбежал на веранду, схватил Йоне за руки и потянул за собой на улицу. Мы почти бегом добрались до железнодорожных путей, по которым давно не ходили поезда, зато здесь по-прежнему стоял семафор. Я сжал девушку изо всех сил, так что напряглись мускулы, а Йоне закричала. Потом впился в ее губы, и в тот же миг мои руки, крепкие и безжалостные, опрокинули ее на траву. Перед глазами блеснула ее нагота: бедра, темный треугольник внизу живота, и, когда я на минуту оторвался от девичьих губ, чтобы вобрать в легкие побольше воздуха, услышал ее резкий, гортанный крик.
Йоне кричала, а я снова видел перед собой черное море, груды больших каменных осколков (на самом деле это были сброшенные в кучу шпалы), я видел улиток странной формы, крабов, рыб, папоротники – все это сейчас надвигалось на нас. Йоне кричала, когда-то я уже слышал этот крик, тогда у меня не было ни рук, ни ног, и я комочком катился в незрячей тьме. Йоне кричала, и пульсировавшая во мне кровь, казалось, вот-вот хлынет из набухших жил. Ладонью я зажал Йоне рот. Она затихла, и я взял ее.
Когда все закончилось, я произнес:
– Оденься.
И пока она приводила себя в порядок, я не отрывал взгляда от семафора. Того самого семафора, покосившегося, с выбитыми сигнальными стеклами, с нацарапанными на нем ругательствами, с нарисованным сердцем. Повернулся я к ней как-то очень нерешительно.
– Ну, с тобой все в порядке? – спросил я.
– Ты порвал мне платье, – ответила Йоне и заплакала навзрыд.
– Идем домой. Ты держись рядом. Я тебя не трону, – проговорил я, уставясь в землю. Мы вместе вернулись в город. Понемногу она перестала плакать, слышалось только равномерное шмыганье носом. У веранды мы остановились.
– Не сердись, – попросил я. Потом тихо прибавил: Ты могла бы подождать?
– Чего? – поинтересовалась Йоне. И мне полегчало от этого вопроса.
– Я очень люблю тебя, Йоне. Понимаешь, я погорячился, когда-нибудь позже все тебе объясню. Ты могла бы подождать, пока я устроюсь, подьтттту себе место? Больше я так не буду. Обещаю.
Дрожащей рукой я дотронулся до руки Йоне, и она не отняла ее.
– Я женюсь на тебе, Йоне. Хорошо?
– Хорошо, – отозвалась она. И поцеловала меня в щеку.
– Иди спать. Завтра встретимся у озера. Договорились?
– Договорились.
И я ушел домой. Больше я уже не видел, не чувствовал и не слышал убаюкивающей ночи.
Конечно, любовь наша продолжалась. Три года. Мы встречались в сосняке, здесь, в Аукштойи Панямуне, в орешниках Еси, в моей комнате, у моего друга. И когда я начал обманывать Йоне, то все еще верил: в один прекрасный день мы поженимся.
Маленький городок. Серое озеро в котловине. Осушаемые болота, где по-прежнему бродили аисты, покрикивали чибисы, и порой слышались стенания утопленников, этих загубленных душ. Старый, разбитый, осклизлый тротуар. Трогательные в своей беспомощности маски. Духовой оркестр пожарного общества играл танго «Пантера» в темпе похоронного марша. Веранда в доме нотариуса. Семафор. Моя юность – прорвавшаяся стихотворением про повешенных и первой любовью.
Они втроем сидят в раздевалке на скамье и курят. Joe, Stanley, Гаршва.
– На следующей неделе отправляюсь в Филадельфию, – замечает баритон Joe.
– Зачем? Небось, девочка? – осведомляется Stanley. От него слегка попахивает. Он глотнул Whiskey. Stanley седой, хотя ему всего двадцать семь. У него дрожат руки, красный нос выдает наклонности его дедушки – обанкротившегося шляхтича из-под Мозыря. Он прямой и какой-то плоский. Stanley знает по-польски лишь несколько слов: DziQkujQ, ja kocham, idz srac[39 - Спасибо, я люблю, иди (полъск.).] и почему-то zasvistali-pojechali.
– Нет. Меня радиофон из Филадельфии приглашает. Они оплатят дорожные расходы, питание и отель, да еще в карман положу двадцать пять долларов.
– Ты их в банк положишь, – заверяет Stanley.
Круглое лицо Joe покрывается румянцем.
– Ну уж, разумеется, на ликер тратить их не собираюсь.
– А чего ж тогда краснеешь?
Joe сжимает кулак.
– Гороховая каша, – говорит Stanley и глубоко затягивается, жадно втягивая в себя сигаретный дым.
– Joe хочет петь. И это вовсе не смешно, – замечает Гаршва.
– А мне всегда смешно, когда разевают рот, – спокойно возражает Stanley.
– А сам себе ты не смешон? – спрашивает Joe.
– И сам себе тоже. В таких случаях я сую в глотку горлышко бутылки.
Stanley стряхивает пепел сигареты.
– У моей девчонки вместо пупка дырка, – неожиданно произносит он.
Гаршва переглядывается с Joe.
– Через два года и ты так же заговоришь. После двухлетней работы лифтером в голове все перемешается.
– Да и двух лет ждать не придется. У тебя в голове все перемешалось еще в утробе матери.
– Послушай, Stanley, – раздражается Joe.
– Красиво! Вот это нота. Си-бемоль, кажется, – констатирует Stanley. Joe удивленно за ним наблюдает. Stanley принимается насвистывать.
– Угадай, откуда? – Спрашивает он.
– Не знаю, – по-детски признается Joe.
– Это Моцарт. Аллегро. Симфония номер сорок. Си-минор.
Stanley поднимается, громко портит воздух: «угадай, откуда?» – задает вопрос и выходит в коридор.
– Странный парень, – говорит Joe.
Мы вдвоем выходим в коридор. Я должен сражаться и характером, и мозгами. Носиться в лифте и писать стихи. Это неважно, что я обессилел. Старичок Дарвин улыбается в окружении воспитанников Спарты. А кто мои ангелы-хранители? Несколько сумасшедших, которым и в раю не сыскать для себя спокойного местечка. Маленькая книжечка стихов – вот чего я жажду. Я даже начинаю молиться. Интересно, это знак силы или слабости? У меня не хватает сил искать ответ в книгах. Переизбыток. Выколи глаз, отсеки одну руку – предлагается в Писании. Который глаз и которую руку? Ведь я многорук и многоок. У меня сотни глаз и сотни рук.
И снова «back» лифт, снова lobby, снова девятый номер. Да, госпожа, нет, мисс, о да, масоны, кардинал, шиншиллы. Стрикт-стрикт по лугу, задрав хвост, разве это не высшая благодать? И зубами, и ногтями, и всем телом! И кровь, которая отныне уже не противна. И сознание, которого просто больше нет.
6
В 1941 году Антанас Гаршва партизанил. Красные отступали, оставляя Каунас. Разрозненное отступление под натиском немецкой армии порождало анархию. Иногда красноармейцы бросали оружие и засыпали прямо в придорожных канавах. Их могла взять в плен любая мирная девушка, и просили они только хлеба и воды. Бывало, что красные насиловали мирных девушек и протыкали штыками тех, кто попадался на пути. Партизанское движение возникло стихийно. Вместе с известием об отходе красных.
Борьба велась по принципу игры в прятки. Из гущи деревьев, из-под разрушенных мостов выскакивали человеческие фигуры и сцеплялись в смертельном объятии. Неизвестно откуда залетевшие пули прорежали листву, выбивали стекла в летних домиках Аукштойи Панямуне. А дни и ночи сменяли друг друга такие погожие, ясные, безветренные.