Оценить:
 Рейтинг: 0

Крушение власти и армии. (Февраль-сентябрь 1917 г.)

<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 60 >>
На страницу:
33 из 60
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Настроение толпы мгновенно изменилось. Начался свист, смех, крики, остроты, и неудачный оратор скрылся в толпе. Кто-то крикнул:

– Резолюцию!

На подмостки взошел опять подполковник Петров, и стал читать заготовленную резолюцию о переводе офицерского собрания на солдатский паек. Но его уже никто больше не слушал. Два, три голоса крикнули – Правильно! Петров помялся, спрятал в карман бумажку и сошел с подмостков. Пункт второй о смещении начальника хозяйственной части, и о немедленном выборе нового (предполагалось – автора доклада) так и остался непрочитанным. Председатель комитета огласил:

– Слово принадлежит члену исполнительного комитета московского совета рабочих и солдатских депутатов, товарищу Склянке.

Свои надоели, всегда одно и то же; приезд нового лица, сопровожденный некоторой рекламой комитета, возбудил общий интерес. Толпа пододвинулась к помосту и затихла. На трибуну не взошел, а быстро вбежал маленький, черненький человек, нервный и близорукий, ежесекундно поправлявший сползавшее с носа пенсне. Он стал говорить быстро, с большим подъемом и сильной жестикуляцией.

– «Товарищи солдаты! Вот уже прошло более трех месяцев, как петроградские рабочие, и революционные солдаты, сбросили с себя иго царя и всех его генералов. Буржуазия в лице Терещенко – известного киевского сахарозаводчика, фабриканта Коновалова, помещиков Гучковых, Родзянко, Милюковых и других предателей народных интересов, захватив власть, вздумала обмануть народные массы.

Требование всего народа: немедленно приступить к переговорам о мире, который нам предлагают наши немецкие братья рабочие и солдаты – такие же обездоленные, как и мы – кончилось обманом – телеграммой Милюкова к Англии и Франции, что-де, мол, русский народ готов воевать до победного конца.

Обездоленный народ понял, что власть попала в еще худшие руки, т. е., к заклятым врагам рабочего и крестьянина. Поэтому народ крикнул мощно: «Долой, руки прочь!»

Содрогнулась проклятая буржуазия от мощного крика трудящихся, и лицемерно приманила к власти так называемую демократию – эс-эров и меньшевиков, которые всегда якшались с буржуазией для продажи интересов трудового народа…»

Очертив, таким образом, процесс образования коалиционного министерства, товарищ Склянка перешел, более подробно, к соблазнительным перспективам деревенской и фабричной анархии, где «народный гнев сметает иго капитала», и где «буржуазное добро постепенно переходит в руки настоящих хозяев – рабочих и беднейших крестьян».

– У солдат и рабочих есть еще враги, – продолжал он. – Это друзья свергнутого царского правительства, закоренелые поклонники расстрелов, кнута и зуботычины. Злейшие враги свободы, они сейчас нацепили красные бантики, зовут вас «товарищами», и прикидываются вашими друзьями, но таят в сердце черные замыслы, готовясь вернуть господство Романовых.

Солдаты, не верьте волкам в овечьей шкуре! Они зовут вас на новую бойню. Ну что-же – идите, если хотите! Пусть вашими трупами устилают дорогу к возвращению кроваваго царя! Пусть ваши сироты – вдовы и дети, брошенные всеми, попадут снова в кабалу к голоду, нищете и болезням!»

Речь имела большой и несомненный успех. Накаливалась атмосфера, росло возбуждение – то возбуждение «расплавленной массы», при котором невозможно предвидеть ни границ, ни силы напряжения, ни путей, по которым хлынет поток. Толпа шумела и волновалась, сопровождая криками одобрения или бранью по адресу «врагов народа» те моменты речи, которые особенно задевали ея инстинкты, ея обнаженный, жестокий эгоизм.

На помосте появился бледный, с горящими глазами Альбов. Он о чем то возбужденно говорил с председателем, который обратился потом к толпе. Слов председателя не слышно было среди шума; он долго махал руками и сорванным флагом, пока, наконец, не стало несколько тише.

– Товарищи, просит слова поручик Альбов!

Раздались крики, свист.

– Долой! Не надо!

Но Альбов стоял уже на трибуне, крепко стиснув руками перила, наклонившись вниз, к морю голов. И говорил:

– Нет, я буду говорить, и вы не смеете не слушать одного из тех офицеров, которых здесь при вас бесчестил и позорил этот господин. Кто он, откуда, кто платит за его полезные немцам речи, никто из вас не знает. Он пришел, отуманил вас и уйдет дальше сеять зло и измену. И вы поверили ему. А мы, которые вместе с вами вот уже четвертый год тяжелой войны несем тяжелый крест – мы стали вашими врагами. Почему? Потому ли, что мы не посылали вас в бой, а вели за собою, усеяв офицерскими телами весь путь, пройденный полком. Потому ли, что из старых офицеров не осталось в полку ни одного неискалеченного?

Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом…

– Он – ваш «новый друг» – зовет вас к бунту, к насилиям, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там – за проволокой. И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…

Слишком ли живо еще осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» – самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», – которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, – но больше говорить Альбову не позволили.

Толла ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки. Положение становилось критическим. Прапоршик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел к выходу. Туда же со всех сторон сбегались уже солдаты 1-ой роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:

– Погоди, с. с. – мы с тобой сосчитаемся!

Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:

«Звание офицера – бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг».

Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль… Что это? Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди. Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь на земле, а душа куда-то летит, и ей легко и радостно.

…Очнулся Альбов от чьего-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек Гулькин сидит в ногах на кровати, и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.

– Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота – я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, позвать?

– Нет, голубчик, ничего. Спасибо! – Альбов пожал ему руку.

– Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным несчастье случилось. Ночью пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выживет. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли, – не признали, – кто его знает.

Помолчал.

– Что с народом сделалось, прямо не понять. И все это напускное у нас. Все это неправда, что против офицеров говорят – сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают. Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам всей душой. Или скажем, прапорщик Ясный. Разве такой может продаться? А вот поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться – самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников и слушают… Я так думаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху…

Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на пол одеяло, перекрестил его и потихоньку вышел из палатки.

Но сна не было. На душе неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было молча, без слов только чувствовать его близость, и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.

Тишина. Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег снова свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уже больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет, это была бы сдача… Нужно идти в нее, стиснув зубы и скрепя сердце, пока какая-нибудь шальная пуля – своих или чужая – не прервет нить опостылевших дней.

Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые.

Потом?

Потом «расплавленная стихия» вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, разрывали, медленно с невыразимой жестокостью молотками пробивали им головы.

Потом – миллионы дезертиров. Как лавина, двигалась солдатская масса по железным, водным, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной бездорожной Руси.

Потом – Тарнополь, Калуш, Казань… Как смерч пронеслись грабежи, убийства, насилия, пожары по Галиции, Волынской, Подольской и другим губерниям, оставляя за собой повсюду кровавый след, и вызывая у обезумевших от горя, слабых духом русских людей чудовищную мысль:

– Господи, хоть бы немцы поскорее пришли…

Это сделал солдат.

Тот солдат, о котором большой русский писатель, с чуткой совестью и смелым сердцем, говорил[[176 - Леонид Андреев. Статья «К тебе, солдат!».]]:

«…Ты скольких убил в эти дни солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости?

Убийца! Убийца!

Но что матери, что осиротевшие дети. Настал еще более страшный миг, которого не ожидал никто, – и ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!

Ты, солдат, которого мы так любили и… все еще любим.

Глава XXVI. Офицерские организации

В первых числах апреля среди офицеров Ставки возникла мысль об организации «Союза офицеров армии и флота». Инициаторы союза[[177 - Наибольшее участие проявляли подполковники ген. штаба Лебедев (впоследствии начальник штаба адмирала Колчака) и Пронин.]] исходили из того взгляда, что необходимо «едино мыслить, чтобы одинаково понимать происходящие события. Чтобы работать в одном направлении», ибо до настоящего времени «голоса офицеров – всех офицеров, никто не слышал. Мы еще ничего не сказали по поводу переживаемых великих событий. За нас говорит всякий, кто хочет и что хочет. За нас решает военные вопросы, и даже вопросы нашего быта и внутреннего уклада всякий, кто желает и как желает».

<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 60 >>
На страницу:
33 из 60