– Ступеньки дьяволовы… понастроил боярин хоромы. Хорошо, что всешутейший наш сюда не поперся, точно, башку бы себе снес, и тогда государь нас на подметки для сапог пустит…
Тук. Тук.
– Не свалиться бы…
Скрип… скрип… «не свалиться бы».
– Это точно, – тихо сказала Сильвия, легонько подтолкнув спускающегося перед ней парня в спину.
Однако же этого тычка оказалось вполне достаточно, чтобы рослый детина ухнул вниз, пересчитав себе все ребра, и с воем и проклятиями покатился по полу. Послышался грохот: по всей видимости, его бедствия не ограничились одним падением и он опрокинул на себя что-то из домашней утвари, хранящейся здесь.
– А-а-а!!!
– Гаврило? Гаврило! – Преображенец застыл двумя ступеньками выше Сильвии. – Ты не балуй так, не надо!..
– Надо, Федя, надо, – отозвалась Сильвия и, в темноте ловко перехватив его жилистую руку, закрутила ее четким, отточенным приемом и перекинула мужика через себя так быстро, что тот и пикнуть не успел, как оказался внизу.
Ему повезло еще менее Гаврилы: преображенец Федя стукнулся головой об угол сундука, кои во множестве загромождали уже известный нам подвал, и лишился чувств.
Сильвия раздобыла подсвечник, зажгла его и стала спускаться вниз. Челядь перешептывалась и выглядывала из дверей, из углов, но вмешиваться и даже подавать голос не смела. Ведь шли слухи, что те четверо, из числа которых была эта внешне громоздкая, но удивительно быстрая и легкая толстуха немка, вышли прямо из стены, что они бесовской породы, как и царь Петр.
Спустившись вниз, Сильвия осветила подвал, в котором они оставили машину времени. В голове вдруг мелькнула фраза из старого советского фильма, засевшего в голове еще с детства: «В подвале заброшенного дома ученик двадцатой московской школы Коля Герасимов находит машину времени…» Сильвия засмеялась. Таврило, первым рухнувший с лестницы, все еще ворочался на полу. Он перевел взгляд на смеющуюся женщину, выплюнул на ладонь кровь и прохрипел:
– Да ты что же, сука…
– А вот не надо так грубо, – сказала она. – Ты язык-то попридержи…
Но преображенец придержал язык и без ее совета. Более того, он попросту потерял дар речи. Нет, не при виде системы «Опрокинутое небо», по корпусу которой продолжали циркулировать призрачные зеленоватые сполохи света. Отнюдь. Таврило приподнялся на полу, стараясь получше разглядеть ТО, что предстало его глазам словно видение, словно жуткий морок. Он широко раскрыл глаза, пытаясь выговорить хоть слово, но тут подошедшая сзади Сильвия коротко приложилась к его остриженной голове, и здоровяк присоединился к своему собрату.
– Часа два не очухаются, – пробормотала руководительница миссии, – ничего, еще есть время… Еще есть время.
И она посмотрела в угол, туда, где виднелось нечто, так напугавшее преображенца Гаврилу – парня не самого робкого десятка, каким и подобало быть потешному царя Петра.
3
– Поеду, – сказал князь Федор Юрьевич Ромодановский, – пир идет, а дело стоит, а так не годится, государь.
– Погоди, дядюшка, куда ты так спешишь, – буркнул Петр, который наблюдал за Данилычем, подливающим ему вина. – Посиди с нами. – Где уж мне, старику, с вами, молодежью. Не угонюсь. И не надо. Да и дело, говорю, стоит, а такое дело мешкотни не терпит. Поеду, – повторил князь-кесарь, – а то там без меня управятся. Я уже послал человека, чтоб воров и злочинцев тех вздергивали по одному на дыбу и разогрели, чтоб заговорили. Микешка, поди, уже получил указание-то. Там Тихон Никитьевич Стрешнев сейчас и дядя твой, Лев Кириллович Нарышкин. Я прямо тепленькими бунтовщиков тех у них приму. Думаю, сегодня же к утру истину вызнаем. И тебе, государь, доложим.
– А и то добро! – сказал Петр, резко вставая и отодвигая от себя чашу с вином так, что она опрокинулась, заливая скатерть. – Только нечего докладывать. Сам при расспросе быть желаю. Данилыч!
– Слушаю, мин херц!
– Брось вино глушить да девок щупать. Со мной поедешь! Вели лошадей подать!
– А куда едем, мин херц? Неужто…
– Туда, туда, с Федором Юрьичем. Поторопи там…
Александр Данилыч некоторое время постоял, задумчиво встряхивая головой, а потом расторопно устремился из палат. Уже через минуту слышался его звонкий голос, с роскошными «химическими» оборотами внушающий прислуге, что и как скоро надо делать.
Примерно в то же самое время кат Микешка Матроскин выволок из подвала Афанасьева и его сотоварищей. Мрачный Буббер уже не сделал даже самой обреченной попытки апеллировать к адвокатам и американским посланникам и консулам. Наверно, он понял, что дело совсем печально. Ковбасюк почему-то улыбался растерянной улыбкой блаженного. Евгению, который бросил на него взгляд, вдруг показалось, что бывший таксидермист спятил. Столько лет своей жизни тот набивал ватой чучела животных. А теперь из него самого сделают чучело – из живого.
На лавке, предназначенной для важных, сидели два бородатых боярина. Один из них сказал густым басом:
– Князь Ромодановский велел учинить подробный расспрос, так что готовьтесь говорить всю правду.
Четверка несчастных предстала перед боярами.
Голландец даже не поднимал головы, Буббер и Ковбасюк подавленно молчали. Один Женя Афанасьев еще барахтался. Он собрался с духом и сказал:
– Честные бояре! Хочу держать ответ по всей правде.
– Вот это уже хорошее начало, – сказал Стрешнев. – Ну, ну.
– Я вполне допускаю… («Не то, не то говорю!.. – панически метнулось в голове Афанасьева. – Как же с ними говорить, боже!..») Я вполне допускаю, что один из нас мог оказаться тем, кого вы ищете. Я сам гнался за злоумышленником, и главная часть улик против него построена на моих собственных показаниях. Если допустить, что я лгу, то зачем же мне лгать таким образом, чтобы на меня падало подозрение? Вот что я хотел спросить у вас, честные бояре.
Тихон Стрешнев и Лев Кириллович переглянулись. Последний даже кивнул, невольно выдав свое согласие со словами Афанасьева. Приободрившись, Евгений продолжал:
– Я почти поймал вора, и мои слова может подтвердить тот из швейцарских мушкетеров Лефорта, что в ночь покушения стоял на карауле у большой лестницы, подходящей к спальным комнатам. Думаю, что у вас уже есть его опросный лист, так что я только еще раз подтверждаю происшедшее. Не более того.
«Так, так, отмазывайся, Владимирыч!.. – запрыгал бес Сребреник. – А то если тебя на дыбе изломают, то мне тут куковать до скончания века придется, в этой милой петровской России!»
Боярин Стрешнев повернулся к Льву Кирилловичу и сказал вполголоса:
– Гладко говорит, как по писаному, только, может, все равно не мешало бы на дыбу поднять, как ты думаешь, Лев Кириллыч? Может, чего еще порасскажет, а?
– Если вы хотите слышать только правду и ничего, кроме правды, – с отчаянной храбростью человека, которому уже нечего терять, сказал Афанасьев, – то я все сказал. А на дыбе любой себя оговорит и признается в том, чего не делал. Если умеючи подойти к делу, вот как он, – кивнул Евгений на Микешку Матроскина, – так можно выбить признание о том, что именно ты Христа распял, что ты убил царевича Дмитрия в Угличе, что ты поджег Москву в двенадцатом году!..
Сказав последнее, Афанасьев невольно прикусил язык: до 1812 года, когда горела Москва, оставалось еще прилично времени. Впрочем, Москва горела в старину так часто, что бояре не обратили никакого внимания на этот досадный промах. Лев Кириллович сказал:
– Дельно излагает. К тому же он главный свидетель. Петр Алексеевич, если что, ему сам дознание произведет. Ладно. Отдохни пока. Стань вон в тот угол. Теперь вы, – повернулся он к оставшейся троице. – Если верить показаниям Афанасьева, один из вас должен оказаться тем вором и смутьяном, которого мы доискиваемся. Так как все вы равно подпадаете под подозрение, придется допросить каждого с пристрастием. Которого из вас, вбежав в спальню, схватил за шкирку Меншиков Александр Данилович?
Ковбасюк кашлянул. Пит Буббер, а схватил Меншиков именно его, остолбенело смотрел в потолок. Афанасьев замер, и тут чучельник сказал тихо:
– Меня.
Стрешнев махнул рукой, и Микешка, подскочив к Ковбасюку, одним движением разорвал на нем одежду, обнажив подозреваемого до пояса. Афанасьев невольно зажмурился, но тут же заставил себя смотреть на это: все-таки, как ни крути, была его вина в том, что Ковбасюк со связанными руками, дернувшись, повис на дыбе. Хрустнули кости. Микешка неспешно извлекал кнут – толщиной в палец, длиной в пять локтей.
– Кнут не дьявол, а правду сыщет, – неторопливо, почти добродушно приговаривал кат сквозь зубы, – такие дела, паря…
– Раз, – негромко скомандовал Стрешнев. Микешка отступил на шаг и коротко, словно бы вполсилы, почти без замаха, ударил. Ковбасюк вздрогнул всем телом, но промолчал. Сдержался. Второй и третий удары все-таки выбили голос из терпеливого таксидермиста: боль была жуткой.
– Четыре, пять, – считал боярин. – Микеша, чуть поприжми.
– А этого, – кивнул Лев Кириллович, родной брат матери Петра, на Пита Буббера, – закатайте пока в «шелепа», пусть над ним немножко подмастерья твои похлопочут.
«Подмастерья» – трое верзил с равнодушными, ко всему привычными физиономиями и закатанными до локтей рукавами на волосатых руках – схватили несчастного американца, принявшегося брыкаться, и поволокли его в угол пыточной избы и привязали к деревянной раме. В руках подручного палача появился «шелеп» – длинный и узкий мешок, наполненный мокрым песком и примечательный тем, что после его применения на теле жертвы не оставалось ни малейших следов. Лев Кириллович, прищурив глаза, с любопытством и без малейшей свирепости посматривал на эти приготовления. Потом перевел взгляд на Афанасьева и сказал спокойно: