Элья прикрыла глаза. Стабильность паршивости: постоянно только то, что одна мерзость сменяется другой. А выбор… Его иллюзия красочно проиллюстрирована на стенах шатра.
Она уже труп. Но трупом можно стать по-разному. Тому икке хотя бы больно не было. Наверное.
– Не обманывайся мыслью, что сможешь влиять на него. – Урлак подобрал четки. – Просто постарайся понравиться. Это твой единственный шанс. Используешь – будешь жить, не используешь… На все воля Всевидящего.
Воля Всевидящего и вино на дне бокала. Воля Всевидящего и решение, которое на самом деле уже принято. Воля Всевидящего и надежда, которой можно себя тешить.
А думается туго. В голове, залитой красным вином, одна-единственная мысль осталась: выжить. И отгоняя ее, Элья задала вопрос, который в данный момент показался наиболее важным:
– И вы не боитесь, что я его убью каким-нибудь стилом? Как врага своего народа?
– Хотел бы я посмотреть на эту попытку, – усмехнулся Урлак. – Как и на ее последствия для тебя. Кстати, ты говоришь о том народе, который отрезал тебе крылья и бросил умирать внизу?
Элья незаметно закусила щеку. Нет, конечно нет. Среди них множество хороших: и малышка Маури, и дядя, и Лаэн. Множество тех… Тех, кто подобно Раарду предпочел отвернуться.
Они ведь знали! И предупредить могли. Или нет?
– А вам какая выгода? – второй вопрос, лишенный смысла. Похоже, Элья бездарно расходует шансы в этом разговоре.
– Твоими устами сейчас управляет глупость, дерзость или вино? – холодно спросил Урлак. – Я сделаю вид, что причина – в крепком напитке из Катурра. И в том, что ты плохо себе представляешь, какие вопросы можно задавать посажному Урлаку, а какие – нет. Не считай себя чем-то большим, чем ты являешься. А являешься ты лишь подарком одного благородного человека другому благородному человеку.
И снова он говорил правду. Впрочем, Элья чувствовала, что кроме озвученных причин, были и другие. Раньше она без труда бы их разглядела. Как видит сейчас, что лед в глазах посажного – та же ненависть, только глубоко примороженная и обузданная. До поры.
– Подробности лично для тебя ничего не изменят, лишь помогут легче справиться с ролью. Но их мы обсудим в дороге. Из важного… – Урлак коснулся подвески, затем обеими руками век. – Я надеюсь, ты веришь во Всевидящего, Создателя и Разрушителя, Дающего и Берущего?
– Верю.
Копыта разбивали лед, мешая его с землею и жесткой травой. Черная жижа оседала на конских ногах и, к вечеру леденея, застывала каменной коркой. Каждый вечер её счищали, уговаривая лошадей потерпеть. И ведь терпели, пар выдыхая. Лишь влажные от дневного бега шкуры вздрагивали, когда больно становилось.
Элья постепенно привыкала к этому странному ритму, подчиненному одной-единственной цели – движению вперед. К запахам – конского и человеческого пота, навоза, дыма костров и приправленной острыми специями каши. К звукам – ржанию, голосам, звону, лязгу, топоту да скрипу. К ломоте во всем теле, вытеснившей боль заживающих ран, и каменеющим мышцам ног – прежде ей не доводилось столько ездить верхом.
Пожалуй, хуже всего было с холодом, от которого не спасал ни огонь вечерних костров, ни толстая куртка на меху. Он забирался под одежду, оседал на губах мелкими кусками льда и болью в горле, мешая говорить.
Впрочем, к этому Элья тоже привыкала.
Как и к суетливому толстяку в просторных черно-белых одеждах с символом Ока Всевидящего. Жрец – харус по-местному – появлялся по вечерам вместе с переносной треногой, котелком да кусками желтого воска.
Каждый раз одно и то же: угли, резковатый запах горящих трав, воск, что расплавлялся до мутной жижи; снова травы, уже в котелок; глухое бормотание; и очередная табличка, на которую воск выливали. А потом, повинуясь требованию охранника Паджи, Элья оставляла на воске отпечаток ладони. Когда левой, когда правой, когда обоих. Таблички харус не выбрасывал, но складывал в другой мешок.
Зачем? Элья не спрашивала. Впрочем, ответов все равно не было бы.
Вскоре вышли на Красный тракт, по словам Паджи – величайшую из всех дорог. Она и вправду была хороша: массивные плиты из темно-красного камня до того плотно прилегали друг к другу, что между ними не росло ни травинки. А порой и стыки проглядывались с трудом.
Ехать стало легче. Дорога тянулась прямой линией, прорываясь сквозь припорошенные ранним снегом поля, темные полосы ельников и прозрачные, видные на сотни метров вперед березняки. Встречались люди, повозки и телеги, запряженные медлительными черношкурыми волами, порой целые обозы беженцев-переселенцев, зачастую растягивавшиеся на полдня пути. И тогда над Трактом летел громкий упреждающий крик:
– Дороги! Дороги посажному князю!
Посажный – значит посаженный на владение, принявший милость из рук Ясноокого Кагана; высочайшая честь, доходная должность. Но мысли свои Элья предпочитала держать при себе, равно как и наблюдения. К примеру, о том, что человеческие поселения, подбиравшиеся к Тракту, были либо разорены, либо бедны, грязны и изрядно вонючи. Они чадили дымом печных труб, расползались куцыми огрызками подворий и дворов, напоминающих Элье одновременно и клетку, и повозку Арши. И оттого она радовалась, что Урлак брезговал останавливаться в подобных местах. И только снова неслось над Трактом:
– Дороги! Дороги посажному князю! Дороги!
День ото дня поселений становилось все больше. И дома в них менялись, делаясь выше и чище; и стояли они тесно, порой и вовсе наползая друг на друга. В таких местах двигаться было еще тяжелее: пускай и жались к обочине повозки, рвали шапки с голов простые люди, кланяясь до самое земли, но места не хватало. А еще спустя день его и вовсе почти не осталось: Тракт ожил, закипел толпою, поставил преграды и оскалился откровенным недовольством. Теперь дорогу уступать не торопились, и легкая конница посажного князя, Урлак-шада увязла в муравьиной куче, медленно ползущей к воротам Замка.
Ханма – это от ханмэ. А ханмэ означает и замок, и человека, им владеющего. Получается, тот, кто сидит в столице, будет дважды ханмэ? Или ханмэ Ханмы?
У людей и язык путанный.
– Величайший из городов, – сказал Паджи, подымаясь на стременах. – Спорим, крылана, тебе прежде не доводилось видеть такого?!
Паджи любит спорить. За время пути он уже успел проиграть лисью шапку и серебряный перстень, зато приобрел шитую бисером лошадиную сбрую. Паджи – назначенная Урлаком тень, то ли спутник, то ли надзиратель, веселый, говорливый, готовый по любому поводу расхохотаться. И в то же время Элья ни на мгновенье не обманулась этой веселостью: получит приказ и перережет горло, с той же улыбкой, прибаутками и, возможно, поставив сбрую на то, как долго она, крылана, протянет со вскрытою глоткой.
Серые стены возникли чертой, непреодолимой для многих. О вал их разбились черные дома, подобравшиеся почти вплотную к запретной границе. И обидой, жалобой Всевидящему тянулись вверх сизые нити дыма.
– Гляди у меня. – Паджи, наклонившись, забрал поводья. – Толпа толпою, но если чего…
Отвечать Элья не стала. Как бежать, если через десяток метров ее просто забьют камнями? Серую кожу не спрячешь надолго под плащом. Сейчас она отчаянно нуждается в сторожевом псе, отгоняющем человеков криками и плетью-камчой.
Там за стеною начинались улицы. Они расходились в стороны, исчезая за углами громоздких строений, почти застивших небо.
– Дороги! Дороги посажному князю!
Копыта застучали по мостовой – камень не красный, но серый, изрядно истрескавшийся – и звук, отраженный стенами, вдруг ударил наотмашь, заставляя зажмуриться. Больно! Темно! Шумно! Как здесь можно жить?
– Не свались! – Паджи ехал рядом, стремя в стремя. – Затопчут.
Впереди многоцветная река лошадино-человеческих спин, сзади – то же многоцветье, но уже морд или лиц, внизу – грязь, вверху – едва видное, разодранное на лоскуты небо.
И совсем не видны Острова.
– Дороги, дороги посажному князю!
– Куда прешь, дура! – заорал водовоз прям в ухо.
Арша еле-еле успела в сторонку отскочить, а вот крикнуть, что сам он дурак – таки не успела, замешкалась. А сзади снова пронеслось:
– Па-а-а-берегися!
Каваш – справдый город, чего уж тут сказать. Таки тут зевать немашечки, и Арша, отпрыгнув в сторонку, прижалась к обындевевшей стене, кулачком утерла слезы. Обида душила изнутри, и на водовоза, и на этого, который с тележкою перемерзлой репы прет, а пуще всего на Вольса. Вот же ж дал Всевидящий супружника! Поначалу-таки слухать не слухает, лезет куда не надобно. И добре как чего хорошего приволок, таки нет, таки страховидлищу эту серошкурую, которая, почитай, едва-едва не сдохла. Ходи за нею, корми, гляди… Ну страховидлу-то Арша с прибытком запродала. Это ж семь «кобылок»! Да не медью – серебром полновесным! А еще вчерашняя деньга, хоть и медь, но тоже очень хорошо! Оно совсем много вышло-то, так, что по прежнему времени-то и не представить столько-то богатства! Это ж и на железо, и на инструменту новую для Вольсовой кузни, и на скотинку-таки хватило бы. А еще б на платье красное, с пуговицами резными, к нему – сапожки из козлиной кожи с железными гвоздиками на подметке, а Вольсу – на портки новые и кемзал вышитый.
Но отнял же, гад, все до монеточки последней. Таки у него целее будет! И таки сгинул. Видать, не будет ни коровки, ни сапожков, ни платья.
– Да-а-ароги! – раздалось грозное. Громко груцая копытами и броней потянулся отряд конников. Свистнула плеть, раздался истошный визг, ругань и снова: – Да-а-ароги!
– Только орать и гораздыя, – буркнул мужик в драном полушубке и сползшей на одно ухо шапке. – Волчаки. Шоб им слепца подхватить.
И объяснил, хотя Арша-таки и не спрашивала, ей-таки все равно было:
– Своих ловят и вешают. Видала при воротах-то?