Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 130 131 132 133 134 135 136 137 138 ... 200 >>
На страницу:
134 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Нет, относительно вас мы уже договорились. Я как раз рассчитываю на вашу помощь.

– Ну, смотрите, чтобы потом не жалели.

Спальня девочек очень большая, в ней стоят шестьдесят кроватей. Я поражен: на каждой кровати одеяло, правда, старенькое и худое. Под одеялами простыни. Даже есть подушки.

Девочки нас действительно ожидали. Они одеты в изношенные, почти у каждой заплатанные, ситцевые платьица. Самой старшей из девочек лет пятнадцать.

Я говорю:

– Здравствуйте, девочки!

– Ну, вот, привела к вам Антона Семеновича, вы хотели его видеть.

Девочки шепотом произносят приветствие и потихоньку сходятся к нам, по дороге поправляя постели. Мне становится почему-то очень жаль этих девочек, мне страшно хочется доставить им хотя бы маленькое удовольствие. Они усаживаются на кроватях вокруг нас, и несмело смотрят на меня их бледные улыбки. Я никак не могу разобрать, почему мне так жаль их. Может быть, потому, что они бледные, что у них бескровные губы и осторожные взгляды, а может быть, потому, что на них жалкие заплатанные платья. Я мельком думаю: нельзя девочкам давать носить такую дрянь, это может обидеть на всю жизнь. Но неужели мне только поэтому жаль их?

– Расскажите, девчата, как вы живете? – прошу я их.

Девочки молчат, смотрят на меня и улыбаются одними губами.

Я вдруг вижу, ясно вижу: только их губы умеют улыбаться, на самом деле девочки и понятия не имеют, что такое – настоящая живая улыбка. Я медленно осматриваю все лица, перевожу взгляд на Гуляеву и удивленно спрашиваю:

– Вы знаете, я опытный человек, но я чего-то здесь не понимаю.

Гуляева поднимает брови и внимательно ко мне присматривается:

– А что такое?

Вдруг девочка, сидящая прямо против меня, смуглянка, в такой короткой розовой юбочке, что всегда видны ее колени, говорит, глядя на меня немигающими глазами:

– Вы скорее к нам приезжайте с вашими горьковцами, потому что здесь очень опасно жить.

И тотчас я понял, в чем дело: на лице этой смуглянки, в ее остановившихся глазах, в привычных конвульсиях рта живет страх, постоянный будничный испуг.

– Они запуганы, – говорю я Гуляевой.

– У них тяжелая жизнь, Антон Семенович, у них очень тяжелая, несчастная жизнь…

У Гуляевой краснеют глаза, и она быстро уходит к окну.

Черт возьми, мерзость какая: эта женщина, член коммунистической партии, на девятом году революции плачет здесь, в учреждении социального воспитания, в бедной спальне девочек! Интересно: кто-нибудь должен отвечать за это на скамье подсудимых? Я с горячим наслаждением взял бы на себя честь потребовать для этих мерзавцев высшей меры социальной защиты.

Я решительно пристал к девочкам:

– Чего вы боитесь? Рассказывайте!

Сначала несмело, подталкивая и заменяя друг друга, потом откровенно и убийственно подробно девочки рассказали мне страшные вещи.

Сравнительно безопасно чувствуют себя они только в спальне. Выйти во двор боятся, потому что мальчики преследуют их, щипают, говорят глупости, подглядывают в уборные, в стенах которых они наделали множество дырок. Девочки часто голодают, потому что им не оставляют пищи в столовой. Пищу расхватывают мальчики и разносят по спальням. Разносить по спальням запрещается, и кухонный персонал не дает этого делать, но мальчики не обращают внимания на кухонный персонал, выносят кастрюли и хлеб, а девочки этого не могут сделать. Они приходят в столовую и ожидают, а потом им говорят, что мальчики все растащили и есть уже нечего, иногда дадут немного хлеба. И в столовой сидеть опасно, потому что туда забегают мальчики и дерутся, называют проститутками и еще хуже и хотят научить разным словам. Мальчики еще требуют от них разных вещей для продажи, но девочки не дают; тогда они забегают в спальню, хватают одеяло или подушку, или что другое – и уносят продавать в город. Стирать свое белье девочки решаются только ночью, но теперь и ночью стало опасно; мальчики подстерегают в прачечной и такое делают, что и сказать нельзя. Валя Городкова и Маня Василенко пошли стирать, а потом пришли и целую ночь плакали, а утром взяли и убежали из колонии кто его знает куда. А одна девочка пожаловалась заведующему, так на другой день она пошла в уборную, а ее поймали и вымазали лицо этим самым в уборной. Теперь все рассказывают, что будет иначе, а хлопцы другие говорят, что все равно ничего не выйдет, потому что горьковцев очень мало и их все равно поразгоняют.

Гуляева слушала девочек, не отрывая взгляда от моего лица. Я улыбнулся не столько ей, сколько только что пролитым ею слезам.

Девочки окончили свое печальное повествование, а одна из них, которую все называли Сменой, спросила меня серьезно:

– Скажите, разве можно такое при советской власти?

Я ответил:

– То, что вы рассказали, большое безобразие, и при советской власти такого безобразия не должно быть. Пройдет несколько дней, и все у вас изменится. Вы будете жить счастливо, никто вас не будет обижать, и платья эти мы выбросим.

– Через сколько дней? – спросила задумчиво белобрысая девочка, наверное, самая младшая, сидевшая на окне.

– Ровно через десять дней, – ответил я.

Я бродил по колонии до наступления темноты, обуреваемый самыми тяжелыми мыслями. Мой мозг работал как чернорабочий, как кочегар, как грузчик, ворочая целыми тоннами неповоротливых, громоздких, пыльных соображений.

На этом древнем круглом пространстве, огороженном трехсотлетними стенами саженной толщины, с облезлым бестолковым собором в центре, на каждом квадратном метре загаженной земли росли победоносным бурьяном педагогические проблемы. В пошатнувшейся старой конюшне, по горло утонувшей в навозе, в коровнике, представлявшем из себя богадельню для десятка старых дев коровьего племени, на каком-то странном заднем дворе, отграниченном разнообразными ремешками бывших могил бывшего монашеского кладбища, даже на всех этих местах торчали засохшие стебли соцвоса. А поближе к спальням колонистов, в пустых квартирах персонала, в мастерских, в так называемых клубах, на кухне, в кладовках, на этих стеблях вечно качались тучные ядовитые плоды, которые я обязан был проглотить в течение самых ближайших дней.

Вместе с мыслями у меня расшевелилась злоба. Я начинал узнавать в себе гнев тысяча девятьсот двадцатого года. За моей спиной вдруг проснулся соблазняющий демон бесшабашной ненависти. Хотелось сейчас, немедленно, не сходя с места, взять за шиворот, тыкать носом в зловонные кучи и лужи, бить морды, требовать, вырывать за горло, вытряхивать из души хотя бы примитивные движения, самые первоначальные почины… нет, не педагогики, не здравого смысла и житейской четкости, не теории соцвоса, не революционного долга, не коммунистического пафоса, нет, нет – обыкновенной мещанской честности. Злоба потушила у меня страх перед неудачей.

Возникшие на мгновение припадки неуверенности безжалостно уничтожались тем обещанием, которое я дал девочкам. Эти несколько десятков запуганных, тихоньких бледных девчонок, которым я так бездумно гарантировал человеческую жизнь через десять дней, в моей душе вдруг стали представителями моей собственной совести.

Постепенно темнело. В колонии не было освещения. От монастырских стен ползли к собору холодные, угрюмые сумерки. По всем углам, щелям, проходам копошились беспризорные, кое-как расхватывая ужин и устраиваясь на ночлег. Ни смеха, ни песни, ни бодрого голоса. Доносилось иногда заглушенное ворчание, ленивая привычная ссора. На крыльцо одной спальни с утерянными ступенями карабкались двое пьяных и деловито матюкались. На них с молчаливым презрением посматривали из сумерек Костя Ветковский и Волохов.

Горьковцев я все время видел среди куряжан. По двое, по трое они проникали в самую толщу куряжского общества, о чем-то говорили, почему-то иногда хохотали, в некоторых местах вокруг их стройных, подтянутых фигур собирались целые грозди внимательных слушателей. Было уже совершенно темно, когда Волохов нашел меня и взял за локоть:

– Антон Семенович, идемте ужинать. И поговорить надо. Это ничего, что мы позвали ужинать товарища Гуляеву?

В нашем «пионерском уголке» так приятно было увидеть Гуляеву в кругу моих друзей! Как-то хорошо и уютно было подумать, что наш отряд не совсем заброшен, что с нами уже в первый вечер делит наш ужин и наши заботы эта милая женщина, член партии, счастливо заброшенная на этот смитник.

Кудлатый доставал из чемоданов и раскрывал свертки, собранные в дорогу практичной Екатериной Григорьевной. Гуляева, радостно улыбаясь, пристроила огарок свечи в горлышко одеколонного флакона.

– Чему вы так радуетесь? – спросил я.

– Мне страшно нравится, что приехал ваш передовой сводный, – ответила Гуляева. – Скажите же мне, как всех зовут? Это командир Волохов, я знаю, а это Денис Патлатый.

– Кудлатый, – поправил я, и представил Гуляевой всех членов отряда.

– Как же мне не радоваться, – ответила Гуляева, – ваш «передовой сводный»… не знаю, как это сказать, ну… вообще, мне это очень нравится.

За ужином мы рассказали Гуляевой о передовом сводном. Хлопцы весело тараторили о том о сем, не оглядываясь на черные окна. А я оглядывался. За окнами был Куряж… Ох… да еще не только Куряж, там за сотней километров есть еще колония имени Горького.

[3] Бытие

На другой день в два часа заведующий Куряжем высокомерно подписал акт о передаче власти и о снятии всего персонала, сел на извозчика и уехал. Глядя на его удаляющийся затылок, я позавидовал лучезарной удаче этого человека: он сейчас свободен, как воробей, никто вдогонку ему даже камнем не бросил. Завтра он приступит к «работе» на новом месте, а если кто-нибудь попытается отравить его, то будет подлежать уголовной ответственности, как за умышление на жизнь человека. За его спиной я вижу белоснежные крылья безответственности, позволяющие человеку грациозно парить над миром и безнаказанно действовать голосовыми связками, которые по трагическому недосмотру мироздания в стандартном порядке вставляются в каждую глотку. Такие крылья есть у всякого. Будущая наука о человеке докажет, что чувство ответственности – явление не социального порядка, а биологического. Если у вас не выросли вышеуказанные крылья, вы тяжело передвигаетесь между куряжскими персонажами и у вас сосет под ложечкой.

У меня нет таких крыльев, поэтому я тяжело передвигаюсь между земными персонажами Куряжа, и у меня сосет под ложечкой.

Ванька Шелапутин освещен майским солнцем. Он сверкает, как бриллиант, смущением и улыбкой. Вместе с ним хочет сверкать медный колокол, приделанный к соборной стене. Но колокол стар и грязен, он способен только тускло гримасничать над Ванькиной головой. И, кроме того, он расколот, и, как ни старается Ванька, ничего, кроме старческого надрывного кашля, нельзя извлечь из него. Этот медный кашель служит сигналом, созывающим куряжан на общее собрание.
<< 1 ... 130 131 132 133 134 135 136 137 138 ... 200 >>
На страницу:
134 из 200