Оценить:
 Рейтинг: 0

Педагогическая поэма. Полное издание. С комментариями и приложением С. С. Невской

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 53 >>
На страницу:
35 из 53
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– В таком случае какая же цель, зачем это она сделала? – ставили педагоги убийственный вопрос.

– Очень простая цель: на что ей ребенок? С ребенком возиться нужно – и кормить и все такое. Очень нужен им ребенок, особенно Корнееву.

– Ну-у! Это не может быть…

– Не может быть? Вот чудаки! Конечно, Раиса не скажет, а я уверен, если бы ее взять в работу, так там такое откроется…

Ребята были согласны с Задоровым без малейших намеков на сомнение. Карабанов был уверен в том, что «такую штуку» Раиса проделывает не в первый раз, что еще до колонии, наверное, что-нибудь было.

На третий день после убийства Карабанов отвез труп ребенка в какую-то больницу. Возвратился он в большом воодушевлении:

– Ой, чого я там тилько не бачив! Там в банках понаставлено всяких таких пацанов, мабудь, десятка три. Там таки страшни: з такою головою, одно – ножки скрючило и не разберешь, чи чоловик, чи жаба якая. Наш – куди! Наш – найкращий.

Екатерина Григорьевна укоризненно покачала головой, но и она не могла удержаться от улыбки:

– Ну что вы говорите, Семен, как вам не стыдно!

Кругом хохочут ребята, им уже надоели убитые, постные физиономии воспитателей.

Через три месяца Раису судили. В суд был вызван весь педсовет колонии имени Горького. В суде царствовали психология и теория девичьего стыда. Судья укорял нас за то, что мы не воспитали правильного взгляда. Протестовать мы, конечно, не могли. Меня вызвали на совещание суда и спросили:

– Вы ее снова можете взять в колонию?

– Конечно.

Раиса была приговорена условно на восемь лет и немедленно отдана под ответственный надзор в колонию.

К нам она возвратилась как ни в чем не бывало, принесла с собою великолепные желтые полусапожки и на наших вечеринках блистала в вихре вальса, вызывая своими полусапожками непереносимую зависть наших прачек и девчат с Пироговки.

Настя Ночевная сказала мне:

– Вы Раису убирайте с колонии, а то мы ее сами уберем. Отвратительно жить с нею в одной комнате.

Я поспешил устроить ее на работу на трикотажной фабрике.

Я несколько раз встречал ее в городе. В 1928 году я приехал в этот город по делам и неожиданно за буфетной стойкой одной из столовых увидел Раису и сразу ее узнал: она раздобрела и в то же время стала мускулистее и стройнее.

– Как живешь?

– Хорошо. Работаю буфетчицей. Двое детей и муж хороший – партиец.

– Корнеев? Партиец?

– Э, нет, – улыбнулась она, – старое забыто. Его зарезали на улице давно… А знаете что, Антон Семенович?

– Ну?

– Спасибо вам, тогда не утопили меня. Я как пошла на фабрику, с тех пор старое выбросила.

18. Габерсуп

Весною нагрянула на нас новая беда – сыпной тиф. Первым заболел Костя Ветковский. Его влияние в колонии было огромно: он был самый культурный колонист, умен, приветлив, очень вежлив. Но в то же время он умел, не теряя достоинства, быть хорошим товарищем и очень много помогал ребятам в их школьных делах. Его все любили.

Врача в колонии не было. Екатерина Григорьевна, побывавшая когда-то в медицинском институте, врачевала в тех необходимых случаях, когда и без врача обойтись невозможно и врача приглашать неловко. Ее специальностью уже в колонии сделалась чесотка и скорая помощь при порезах, ожогах, ушибах, а зимой, благодаря несовершенству нашей обуви, у нас много было ребят с отмороженными ногами. Вот, кажется, и все болезни, которыми снисходительно болели колонисты, – они не отличались склонностью возиться с врачами и лекарствами.

Я всегда относился к колонистам с глубоким уважением именно за их медицинскую непритязательность и сам многому у них в этой области научился. У нас сделалось совершенно привычным не считаться больным при температуре в тридцать восемь градусов, и соответствующей выдержкой мы один перед другим щеголяли. Впрочем, это было почти необходимым просто потому, что врачи к нам очень неохотно ездили.

Вот почему, когда заболел Костя и у него оказалась температура под сорок, мы отметили это как новость в колонистском быту. Костю уложили в постель и старались оказать ему всяческое внимание. По вечерам у его постели собирались приятели, а так как к нему многие относились хорошо, то его вечером окружала целая толпа. Чтобы не лишать Костю общества и не смущать ребят, мы тоже у кровати больного проводили вечерние часы.

Дня через три Екатерина Григорьевна тревожно сообщила мне о своем беспокойстве: очень похоже на сыпной тиф. Я запретил ребятам подходить к его постели, но изолировать Костю как-нибудь по-настоящему было все равно невозможно: приходилось и заниматься в той же комнате и собираться вечером.

Еще через день, когда Ветковскому стало очень плохо, мы завернули его в ватное одеяло, которым он укрывался, усадили в фаэтон, и я повез его в город.

В приемной больницы ходят, лежат и стонут человек сорок. Врача долго нет. Видно, что тут давно сбились с ног и что помещение больного в больницу ничего особенно хорошего ему не сулит. Наконец приходит врач. Лениво подымает рубашку у нашего Ветковского, старчески кряхтит и лениво говорит записывающему фельдшеру:

– Сыпной. В больничный городок.

За городом, в поле, от войны осталось десятка два деревянных бараков. Я долго брожу между сестрами, больными, санитарами, выносящими закрытые простынями носилки. Говорят, что больного должен принять дежурный фельдшер, но никто не знает, где он, и никто не хочет его найти. Я, наконец, теряю терпение и набрасываюсь на ближайшую сестру, употребляя слова: «безобразие», «бесчеловечно», «возмутительно». Мой гнев приносит пользу: Костю раздевают и куда-то ведут.

Возвратясь в колонию, я узнал, что слегли с такой же температурой Задоров, Осадчий и Белухин. Задорова, впрочем, я застал еще на ногах в тот самый момент, когда он отвечал на уговор Екатерины Григорьевны лечь в постель.

– И какая вы женщина странная! Ну, чего я лягу? Я вот сейчас пойду в кузницу, там меня Софрон моментально вылечит…

– Как вас Софрон вылечит? Что вы говорите глупости!..

– А вот тем самым, что и себя лечит: самогон, перец, соль, олеонафт и немного колесной мази! – заливается Задоров по обыкновению выразительно и открыто.

– Смотрите, Антон Семенович, до чего вы их распустили? – обращается ко мне Екатерина Григорьевна. – Он будет лечиться у Софрона! Ступайте, укладывайтесь!

От Задорова несло страшным жаром, и было видно, что он еле держится на ногах. Я взял его за локоть и молча направил в спальню. В спальне уже лежали в кроватях Осадчий и Белухин. Осадчий страдал и был недоволен своим состоянием. Я давно заметил, что такие «боевые» парни всегда очень трудно переносят болезнь. Зато Белухин, по обыкновению, был в радужном настроении.

Не было в колонии человека веселее и радостнее Белухина. Он происходил из столбового рабочего рода в Нижнем Тагиле; во время голода отправился за хлебом, в Москве был задержан при какой-то облаве и помещен в детский дом, оттуда убежал и освоился на улице, снова был задержан и снова убежал. Как человек предприимчивый, он старался не красть, а больше спекулировал, но сам потом рассказывал о своих спекуляциях с добродушным хохотом: так они были всегда смелы, своеобразны и неудачны. Наконец Белухин убедился, что он для спекуляции не годится, и решил ехать на Украину.

Белухин когда-то учился в школе, знал обо всем понемножку, парень был разбитной и бывалый, но на удивление и дико неграмотный. Бывают такие ребята: как будто всю грамоту изучил, и дроби знает, и о процентах имеет понятие, но все это у него удивительно коряво и даже смешно получается. Белухин и говорил на таком же корявом языке, тем не менее умном и с огоньком.

Лежа в тифу, он был неистощимо болтлив, и, как всегда, его остроумие удваивалось случайно-комическим сочетанием слов:

– Тиф – это медицинская интеллигентность, так почему она прицепилась к рабочему от природы? Вот когда социализм уродится, тогда эту бациллу и на порог не пустим, а если, скажем, ей приспичит по делу: паек получить или что, потому что и ей же, по справедливости, жить нужно, так обратись к моему секретарю – писателю. А секретарем приклепаем Кольку Вершнева, потому он с книжкой, как собака с блохой, не разлучается. Колька интеллигентность совершит, и ему – что блоха, что бацилла – соответствует по демократическому равносилию.

– Я буду секретарем, а ты что будешь делать при социализме? – спрашивает Колька Вершнев, заикаясь.

Колька сидит в ногах у Белухина, по обыкновению с книжкой, по обыкновению взлохмаченный и в изодранной рубашке.

– А я буду законы писать, как вот тебя одеть, чтобы у тебя приспособленность к человечеству была, а не как к босяку, потому что это возмущает даже Тоську Соловьева: какой же ты читатель, если ты на обезьяну похож? Да и то, не у всякого обезьянщика такая обезьяна черная выступает. Правда ж, Тоська?

Хлопцы хохотали над Вершневым. Вершнев не сердился и любовно посматривал на Белухина серыми добрыми глазами. Они были большими друзьями, пришли в колонию вместе и рядом работали в кузнице, только Белухин уже стоял у наковальни, а Колька предпочитал дуть мехом, чтобы иметь одну свободную руку для книжки.

Тоська Соловьев, чаще называвшийся Антоном Семеновичем, – были мы с ним двойные тезки – имел от роду только десять лет. Он был найден Белухиным в нашем лесу умирающим от голода и уже в беспамятстве. На Украину он выехал из Самарской губернии вместе с родителями, в дороге потерял мать, а что потом было, и не помнит. У Тоськи хорошенькое, ясное детское лицо, и оно всегда обращено к Белухину. Тоська, видимо, прожил свою маленькую жизнь без особенно сильных впечатлений, и его навсегда поразил и приковал к себе этот веселый, уверенный зубоскал Белухин, который органически не мог бояться жизни и всему на свете знал цену.

<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 53 >>
На страницу:
35 из 53