– Тут не о том разговор, – заговорил председатель, – а пойдем протокола писать.
– Да можно и без протокола. Вернули ж вам вещи?
– Мало чего! Обязательно протокола.
Председатель решил над нами покуражиться, и, правду сказать, основания были у него наилучшие: первый раз поймали колонистов на месте преступления.
Для нас такой оборот дела был очень неприятен. Протокол означал для хлопцев верный допр, а для колонии несмываемый позор.
– Эти хлопцы поймались в первый раз, – сказал я. – Мало ли что бывает между соседями! На первый раз нужно простить.
– Нет, – сказал рыжий, – какие там прощения! Пойдемте в канцелярию писать протокола.
Мусий Карпович тоже вспомнил.
– А помните, как меня таскали ночью? Топор и доси у вас, да штрафу заплатил сколько!
Да, крыть было нечем. Положили нас куркули на обе лопатки. Я направил победителей в канцелярию, а сам сказал хлопцам со злобой:
– Допрыгались, черт бы вас побрал! «Спидныци» вам нужны! Теперь позора не оберетесь… Вот колотить скоро начну мерзавцев. А эти идиоты в допре насидятся.
Хлопцы молчали, потому что действительно допрыгались.
После такой ультрапедагогической речи и я направился в канцелярию.
Часа два я просил и уламывал председателя, обещал, что такого больше никогда не будет, согласился сделать новый колесный ход для сельсовета по себестоимости. Председатель наконец поставил только одно условие:
– Пусть все хлопцы попросят.
За эти два часа я возненавидел председателя на всю жизнь. Между разговорами у меня мелькала кровожадная мысль: может быть, удастся поймать этого председателя в темном углу, будут бить – не отниму.
Так или иначе, а выхода не было. Я приказал колонистам построиться у крыльца, на которое вышло начальство. Приложив руку к козырьку, я от имени колонии сказал, что мы очень сожалеем об ошибке наших товарищей, просим их простить и обещаем, что в дальнейшем такие случаи повторяться не будут. Лука Семенович сказал такую речь:
– Безусловно, что за такие вещи нужно поступать по всей строгости закона, потому что селянин – это безусловно труженик. И вот, если он повесил юбку, а ты ее берешь, то это враги народа, пролетариата, который без юбки так оставить не может. Мне, на которого возложили советскую власть, нельзя допускать такого беззакония, чтобы всякий бандит и преступник хватал. А что вы тут просите безусловно и обещаете, так это, кто его знает, как оно будет. Если вы просите низко и ваш заведующий, он должен воспитывать вас к честному гражданству, а не как бандиты. Я безусловно прощаю.
Я дрожал от унижения и злости. Опришко и Сорока, бледные, стояли в ряду колонистов.
Начальство и Мусий Карпович пожали мне руку, что-то говорили величественно-великодушное, но я их не слышал.
– Разойдись!
Над колонией разлилось и застыло знойное солнце. Притаились над землей запахи чебреца. Неподвижный воздух синими струями окостенел над лесом.
Я оглянулся вокруг. А вокруг была все та же колония, те же каменные коробки, те же колонисты, и завтра будет все то же: спидныци, председатель, Мусий Карпович, поездки в скучный, засиженный мухами город. Прямо передо мной была дверь в мою комнату, в которой стояли «дачка» и некрашеный стол, а на столе лежала пачка махорки.
«Куда деваться? Ну что я могу сделать? Что я могу сделать?»
Я повернул в лес.
В сосновом лесу нет тени в полдень, но здесь всегда замечательно прибрано, далеко видно, и стройные сосенки так организованно, в таких непритязательных мизансценах умеют расположиться под небом.
Несмотря на то, что мы жили в лесу, мне почти не приходилось бывать в самой его гуще. Человеческие дела приковывали меня к столам, верстакам, сараям и спальням. Тишина и чистота соснового леса, пропитанный смолистым раствором воздух притягивали к себе. Хотелось никуда отсюда не уходить и самому сделаться вот таким стройным, мудрым, ароматным деревом и в такой изящной, деликатной компании стоять под синим небом.
Сзади хрустнула ветка. Я оглянулся: весь лес, сколько видно, был наполнен колонистами. Они осторожно передвигались в перспективе стволов, только в самых отдаленных просветах перебегали по направлению ко мне.
Я остановился, удивленный. Они тоже замерли на месте и смотрели на меня заостренными глазами, смотрели с каким-то неподвижным, испуганным ожиданием.
– Вы чего здесь? Чего вы за мною рыщете?
Ближайший ко мне Задоров отделился от дерева и грубовато сказал:
– Идемте в колонию.
У меня что-то брыкнуло в сердце.
– А что в колонии случилось?
– Да ничего… Идемте.
– Да говори, черт! Что вы, нанялись сегодня воду варить надо мной?
Я быстро шагнул к нему навстречу. Подошло еще два-три человека, остальные держались в сторонке. Задоров шепотом сказал:
– Мы уйдем, только сделайте для нас одно одолжение.
– Да что вам нужно?
– Дайте сюда револьвер.
– Револьвер?
Я вдруг догадался, в чем дело, и рассмеялся:
– Ах, револьвер! Извольте. Вот чудаки! Но ведь я же могу повеситься или утопиться в озере.
Задоров вдруг захохотал на весь лес.
– Да нет, пускай у вас! Нам такое в голову пришло. Вы гуляете? Ну, гуляйте. Хлопцы, назад!
Что же случилось?
Когда я повернул в лес, Сорока влетел в спальню:
– Ой, хлопци, голубчики ж, ой, скорийше идить в лес! Антон Семенович стреляться…
Его не дослушали и вырвались из спальни.
Вечером все были невероятно смущены, только Карабанов валял дурака и вертелся между кроватями, как бес. Задоров мило скалил зубы и все почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина. Бурун не отходил от меня и настойчиво-таинственно помалкивал. Опришко занимался истерикой: лежал в комнате у Козыря и ревел в грязную подушку. Сорока, избегая насмешек ребят, куда-то скрылся.