Алекс поблагодарил помещика, но делал он это несколько рассеянно и сбивчиво, поскольку в объяснениях Лемовского ему многого недоставало. Прежде всего – касательно Мэрта.
Успел ли оборотень перемолвиться с ним, и о чём они могли говорить? О нём, Алексе – тоже? Слишком здесь торопиться хотя и приходилось, но не следовало. Помещик сам ступил на эту стезю. Убитого он знал давно, так как не раз посещал его родовое имение ещё со времени, когда там был жив сам барин, Мэртов отец. Сюда, сказал он, Мэрт был вызван, кажется, из Дерпта. Его тело доставят теперь в Неееевское, где и состоится его захоронение в присутствии отряда.
Алексу этих сведений было вполне достаточно, и они были ему, что называется, на руку, так как почти напрочь исключалась надобность говорить с Лемовским о себе и о той степени отношений, какие складывались у него с Мэртом, а также, разумеется, – о своём посещении усадьбы, где хозяйкой была его взбалмошная мать, по известным ей причинам тщательно скрывавшая от поэта истинную цель заезда сына в его родовое поместье.
Избежать этих неприятных для Алекса пояснений представлялось весьма важным: ведь он так же, как и от Ирбицкого, предпочитал утаить своё общение с лесными обитателями округи, искренне, как ему казалось, желая хотя бы этим немногим уменьшить возможные их страдания и потери от разгневанных заезжих карателей. Рассчитывать на такой желательный оборот было, разумеется, более чем наивно, поскольку в Неееевском о его тамошнем пребывании и затянувшейся поездке к Лепкам узнается едущими туда едва ли не в первые же минуты, когда они будут встречены барыней и дворней, – но – всё же: уловка теперь годилась, по крайней мере, ввиду присутствия поблизости штабс-ротмистра и других служивых, которые могли прислушаться к беседе поэта с барином, чтобы выявить хотя бы ещё одну ниточку для жандармских подозрений…
– А ваше семейство? В благополучии ли?
– Отнюдь не в полном и даже того хуже. Я лишился сына.
– Как! У вас был сын? Извините, я не знал. Что же произошло?
– Он не умер, но выпал из жизни, исчез, угрожая отказаться от меня и от дворянства. Будто бы я излишне строг с крепостными при их нежелании повиноваться и выполнять требования. Экзекуции, ну и в таком роде, как и всюду…
– Но ведь…
– Да, я сторонник образа жизни без принуждения. Андрей усвоил его от меня в чистом виде, а в себе являл черты максимализма и несдержанности, как у Чацкого или Гамлета. Корил во мне крепостника, у которого воззрения и дела расходятся кардинально. Но я спрашиваю: как же тут может найтись середина? Она – призрачна…
– И где он, вам известно?
– По слухам, связан с беглыми… Леса здесь обширны и труднодоступны… Конечно, в отношении меня всё это резко усилит подозрения… А что будет с ним самим, боюсь даже предположить… Есть о чём беспокоиться…
– А ваша супруга, дочери…
– Произошедшее наложило печать на всех. Впрочем, подробности они вам изложат сами… Нам, однако, пора… – Лемовский давал понять, что перемолвку надо закончить.
Как и на глухом прогоне, по которому он, будучи пленником разбойников, тащился сюда уже отступившей ночью, Алексу было в досаду, что, оказывалось, ничем нельзя было попридержать и использовать время в его, литератора, интересе.
Займодавец хотя и изъяснялся искренне и без околичностей, и всё же – как много ещё оставалось неопрозраченного и скрытого! И ничего тут поправить было нельзя: только такому и следовало быть в условиях дороги. Но душа бунтовала и отказывалась принимать этот выверт. Её будто без спросу вынимали из тела поэта для чьей-то злой и обессмысленной надобности, не обещая вернуть на прежнее место.
Сполна удовлетворить его могло разве лишь то, что тайное в нём, с чем он теперь ехал, осталось никем не обнаруженным. Подмогой же в этом была ещё одна неожиданная встреча.
Она состоялась у фуры позади одноконной упряжки, куда незаметно передвинулись собеседники и где Алекс, уже рассчитывая распрощаться с доброхотом и предоставляя ему возможность забраться вовнутрь кареты, в которой тот ехал, вдруг услышал оттуда женский голос.
Это была графиня К*.
Не заявляя о себе, пока отсутствовал её попутчик, она теперь высунулась наружу и, увидев Алекса и узнав его, также заторопилась спуститься вниз по ступеньке.
– Как мило! Как мило! Ну, надо же! Какое чудесное утро! – томно щебетала она по-французски, поднимая к изгибу у локтя рукав своего дорожного платья и подставляя Алексу руку для поцелуя.
Такому непредусмотренному обстоятельству поэт мог только порадоваться, поскольку о графине он также собирался спросить займодавца, но – не успел.
Интерес же его состоял единственно в том, что он хотел бы удостовериться, продолжала ли гостья находится в имении или уже, может быть, уехала, и если ещё не уехала, то не стала ли бы она ему докукой, а то и серьёзной помехой при его приезде туда, что уже никак не могло входить в его так сильно расстроенные и скомканные расчёты и обязательства.
Графиня как начала говорить с ним, так и не останавливалась, нисколько не смущаясь своей заносчивостью и не дожидаясь ответов на задаваемые Алексу многочисленные вопросы, мало связанные одни с другими. Она, видимо, считала, что имела полное право на такую навязчивую грубоватую манеру общения, представляя высшую прослойку светского общества, и нельзя было не заметить, что пользование таким правом доставляет ей немалое удовольствие, несмотря на то, что она не могла, конечно, не отдавать отчёта, насколько это не соотносилось со стройностью её превосходной лёгкой фигурки, привлекательностью голосового тембра и молодой красотой – важнейшими составляющими её безукоризненного обаяния.
Алекс, невольно любуясь ею, терпеливо выслушивал её тирады и восклицания, в которых, скорее всего, только из-за ущербного корпоративного правила скрытничать перед нижестоящими и в особенности – по части интима, не содержалось ровным счётом ничего, что говорило бы хоть о каком проявлении её чисто женского если не сказать: влечения, то просто хотя бы интереса к нему, поэту, как популярной личности и мужчине; – в замену же в её щебетании сквозило неубывающее сожаление, связанное с её громоздкой, почти болезненной барскою скукою, уже, как выходило, давно одолевавшей её всюду, где ей ни приходилось бывать, и, как это всё же полагалось воспринимать в соотношении с её цветущим возрастом и очарованием, а, стало быть, и с её бунтующею молодой плотью, дело тут заключалось вовсе не в предмете скуки самой по себе, а в том, что та могла быть некой существенною приманкой, поддерживающей горячее и не стихавшее любовное томление, готовое очень легко расстаться со своей защитительной таинственностью, конечно, не в такой вот короткой остановке в дороге, но в условиях пребывания пусть и в небольшом имении или даже при задержке на постоялом дворе – непременно, что тут же и выронилось из неё парою как бы случайных фраз о необходимости её поспешного теперешнего отъезда из Лепок, где ей хотя и было известно о скором его, дворянина, прибытии туда в качестве гостя, но встретиться там и пообщаться с ним ей уже, оказывается, не было суждено – ввиду… – и проч.
С трудом ему удалось воспротивиться её напористости, чтобы, подчиняясь требованиям сословной вежливости, сказать несколько коротких учтивых и в достаточной степени уклончивых фраз в ответ на её вопросы о себе, как путешественнике.
Подошедший к ним Ирбицкий, убедившись, что лишь своим строгим распоряжением он сможет прервать столь малополезную для всех трату времени, громко выкрикнул команду отряду приготовиться к дальнейшему передвижению и, извиняясь, попросил беседующих занять свои места в их фурах. Всё теперь быстро подчинялось тому общему распорядку, какой был нужен. Конечно, при этом не обошлось без привычных в таких случаях словесных россыпей едущих из Лепок, когда каждый не удерживался дать встреченному целые вороха добрых напутствий и пожеланий.
Алекс, как он ни был стеснён и озабочен своими тайнами, также не считал позволительным пренебречь этой устоявшейся и никого ни к чему не обязывающей традицией, и его ровное и располагающее добродушие, насколько ему удавалось изображать его таким в момент прощания, в одинаково приемлемой мере могли ощутить не только прелестная графиня с Лемовским, но и штабс-ротмистр Ирбицкий со своими подчинёнными.
Лепки, задвинутые в лесистую провинциальную отдалённость, но имевшие удобный выход к реке, могли произвести неплохое впечатление на заезжего, очутившегося здесь впервые.
В их внешнем виде, открывавшемся с идущей изгибами, вверх по лёгкому склону, въездной дороги, угадывались стародавние намерения хозяина придавать застройке, их общему расположению и уходу за ними признаки напыщенности и роскошества, хотя эти черты были уже почти стёрты ввиду последующих изменений, вносимых сюда с учётом самых разных причин и обстоятельств, диктовавшихся внутренней житейской необходимостью.
Былая соразмерность в использовании отвоёванного у леса пространства, его свободы, теперь нарушалась постройками и видами самого обыденного крестьянского назначения, и они уже преобладали над приметами прежней утрированной изысканности, так что на смешении тех и других хотя и можно было останавливать внимание, но лишь из интереса, связанного с восприятием попросту нового, не возникавшего перед глазами раньше.
Деревянные жилые избы под соломенными и сенными скатами с массивными поленницами почти у каждого крыльца или у ворот и помещениями для скота, сенными стожками и огородами возле них перемежались то ли амбаром, то ли конюшней, то ли парником. Краями отдельные строения подступали к улицам и переулкам и едва ли не впрямую доходили до их проезжей части. На этом уже утеснённом ландшафте были по-особенному просторно размещены только лесной склад, кузница и гумно, рядом с которыми имелись подъезды, площадки и навесы для штабелей из брёвен, инвентаря для обработки пахотных земель и лугов, саней, телег и прочих нужных хозяйству объектов и предметов. Хотя отдельные избы и постройки для обеспечения хозяйственной деятельности из-за своей изношенности уже не выглядели безупречно, имели скосы или проседали к земле, однако поселение в целом нельзя бы было назвать бедным или обедневшим, запущенным. Во властвовании над ним чувствовалась достаточно опытная и твёрдая воля, не устремлённая исключительно к обогащению владельца.
Не вызывало сомнений, что эффективность работы здесь не могла не зависеть от некой значительной степени свободы, предоставлявшейся местным крепостным людям и определённо осознававшейся ими и побуждавшей их к надлежащей исполнительной старательности и расторопности, в том числе – по собственной их инициативе и привычной домашней заботливости.
Довлеющими над массивом воспринимались только размашистое в торцах здание барского дома из камня в два этажа, выкрашенное белой и густо-жёлтой известью, где вблизи от одного из торцов на столбовидном основании возносился бельведер, да – церковь, стоявшая неподалёку отсюда на возвышении и казавшаяся нарядной и привлекательной из-за её внушительного по величине центрового и ещё четырёх окружавших его куполов поменьше, ярко блестевших серебром, а также – из-за наложенных на её стены и входы красок разных цветов или их сочетаний.
Был тот час раннего утра, когда село уже успело стряхнуть с себя оцепенение тёмного времени суток и начиналась его обычная суетная жизнь. Пели петухи; лаяли собаки; в разных местах были видны или только слышалось тарахтенье гружёных и пустых телег в конных и воловьих упряжках; звенели вёдра у журавелевых колодцев и во дворах; какой-то жадной устремлённостью в область нового дня в этом потоке звуков выделялись поскрипы отворяемых и закрываемых въездных ворот и избяных дверей и громкие, до натужности, мужские и женские голоса.
Навстречу кибитке Алекса шли группой несколько мужиков, нёсших на себе свежеизготовленный деревянный крест, предназначавшийся, понятно, для установления на кладбище, часть которого была видна в отдалении, позади церкви.
В одном из проулков Алекс заметил двух конных жандармов в экипировке, одинаковою с той, какую имели уехавшие отсюда с отрядом; скорее всего, это был тот самый дозор или его часть, о котором сообщал Лемовский и обязанностью которого было регулярно объезжать село, услеживая, не объявятся ли тут подозрительные личности и не происходит ли того, что могло считаться несоблюдением установленного здесь надзорного порядка.
На фуру с едущим поэтом стражи, казалось, не обратили никакого внимания, так как их неспешное продвижение в сторону заезжавшего экипажа не было ускорено, что могло указывать на присутствие в поселении ещё одного или нескольких таких же служивых и что они находятся не иначе как при барском доме, несут караул там, размещаясь в том числе в верхней части бельведера, и непременно должны взять на себя наблюдение за прибывшею кибиткой, раз она направлялась не куда-нибудь, а именно к тому дому и ей до него оставалось проехать уже совсем немного.
Алекс и в самом деле увидел одного такого караульщика; тот, хотя рядом с ним не было никого, подчёркнуто выставлялся своей отменной выправкой, строго подогнанной к его фигуре одеждой с мундиром и увешанной подобием кисточки высокой кирасирской каске на его голове; он выжидательно, важно прохаживался у ворот, за которые предстояло въехать упряжке.
Приняв подобающую служаке стойку перед прибывшим, дозорный назвался в чине и, получив от поэта краткое повеление известить о себе хозяев усадьбы, открыл ворота и проводил его к фасаду здания.
Незнакомец, очевидно, сразу был кем-то замечен со стороны окон напротив, так как из дверей главного входа тут же вышел человек, торопливо спустившийся навстречу приезжему по ступеням невысокой, но внушительной по ширине каменной лестницы и доложившийся как приказчик. В доме он позаботился о размещении поэта; к гостю был приставлен слуга, что позволяло существенно упростить получение в усадьбе сведений, касавшихся как барской семьи, так в значительной мере и – крепостных. Слишком обольщаться этим, разумеется, не следовало: поэт хорошо знал традиции сословного гостеприимства, когда за прибывшими, нередко с пустяшным умыслом или даже безо всякого умысла, просто из любопытства, вызревавшего от бытовой скуки, кто-либо из владетельного семейства или даже из числа гостей устраивал слежку, и приставному слуге как раз и поручалось управляться с соответствующими доносами.
Теперь, в связи с наездом в село полевых жандармов, исключать такого было тем более нельзя и тем более Алексу, не забывавшему об угнетавших его сторонних пристрастиях – как сословного характера в целом, так и – ведомственных, административных.
То есть – ему следовало быть предельно осмотрительным, и он, ввиду этого, не склонен был пренебрегать касавшимся всех дворян простым, хотя порой и не совсем подходящим для использования предостережением: «Il ne faut pas parlez aux gens…»[2 - Не надо разговаривать с прислугою… (– с франц.)]; обстоятельства заставляли его не забывать о нём даже в общении с Никитой, которому он мог доверять хотя и очень многое, но лишь в той пространной части, когда ему нельзя было обойтись без получаемых от него сведений о разных сторонах внутренней жизни обитателей в имениях; самому же подступаться с этим непосредственно к барам или их челяди было ему не всегда удобно, так как те имели веские причины заводить свои секреты и не разглашать их, в особенности те из них, которые были связаны с их вещными или денежными манипуляциями или – с сословными пороками. Никита быстро сходился с дворней и чужими слугами и умел поддерживать с ними добрейшие приятельские отношения, так что помощь его в таком посредничестве Алекс по-настоящему ценил и вполне довольствовался ею. Теперь, оказавшись без своего слуги, поэт не мог обойтись без того, что становилось для него необходимостью, и он был просто вынужден рассчитывать на приставного.
Его звали Филимоном. Узнав его имя, заезжий тем пока и удовлетворился.
«Порасспрошу его позже», – решил он.
Из окна здания открывался вид на обширную огороженную дворовую территорию с парой длинных флигелей под зачернелыми от времени деревянными тесовыми крышами. В этой стороне размещались также кладовые с погребами для хранения съестных припасов и конюшня с примыкавшею к ней загородью для вольного выгула животных, полагавшегося им после трудных поездок или в их преддверии. Дальше начинался и тянулся на значительное расстояние сад с ровными, ухоженными рядами или пятнами елей, берёз, клёнов и дубняка, а также – небольшой фруктовой плантацией.
Еще дальше виделся искусственный пруд с недлинной мощёной прогулочной дамбою вдоль берега и просторною крытой кабиною на ней – для переодевания и отдыха купающихся или просто для любования оттуда водной гладью и круговым пейзажем.
За исключением двора, где туда-сюда сновали работники, эта территория выглядела теперь совершенно безлюдной.
Сбоку от сада, отделённая от него массивом густого коренного леса, размещалась псарня; оттуда, приоткрыв раму окна, можно было слышать сильно приглушённый расстоянием прерывный, беспорядочный лай и ворчание собак.
Псарня должна была составлять гордость хозяина поместья, так как могла обеспечивать эффективную и увлекательную охоту и в этом смысле позволяла в угоду амбициям владельца даже не днями, а целыми неделями удерживать в усадьбе заезжих дворян-соседей да и кого угодно, кому доводилось тут погостить или очутиться по случаю, безо всякого приглашения.