«Отечественный адюльтер, – хотелось говорить ему вслух, – обрисован теми же красками, что и французский, эффектно расписанный перед нами в наше развлечение и как будто в поучение.
Но ведь он – предмет нашей природы. Ему покорны и чернь, и такие сословия как моё.
Чего могут стоить сочинённые мною интимные вирши, где я отодвигаю в сторону действительное и силюсь выделить из него нечто возвышенное и будто бы облагораживающее?
Знаю, что, как и другие, подвержен пороку и что о нём, сидящем во мне, известно не мне одному, но – не отказываюсь потчевать общество слащавыми натяжками, по существу же – враньём. Стихи о любви ведут к сопереживаниям, взъерошивают эмоции, это – так. Но с моей стороны это – медвежья услуга.
Приобщённые к поэзии отнюдь не склонны удерживать в себе позывы к наслаждениям плоти. Поэзией они подталкиваются. А одновременно сплошь и рядом легко перечёркиваются мнимые запрещения, исходящие от молвы. Сколько во всём этом глупостей!
Люди прячут сокровенное в себе и напропалую прелюбодействуют, тут же сообща и не иначе как с плёткой устремляясь в защиту будто бы желательной непорочности. Чьей? Тех, кто ханжеством хотя и прикрыт, но не в силах воспротивиться необоримому, естественному… То есть – их же самих!
Чёрт бы побрал такой порядок!..»
Давно уже светила луна, и темнота внутри, накрывавшая их и удерживаемая лишь неплотным и не до конца задвинутым пологом, стала разреженной и даже позволяла отличать им их очертания.
Утомлённые, они тяготились затянувшимся возлежанием, и это заставляло их употребить позу сидя поперёк довольно просторного ложа, спинами прислоняясь к стене, или же – повдоль его, в обоих случаях – поджав ноги. Говорить было удобнее.
За окном уже слышались отдалённые петушиные выпевки; по числу стуков сторожевой колотушкой выходило, что часа через полтора в церкви должны были прозвонить колокола – с возвещением к заутрени.
Ощущая теплоту и ласковость Аниного тела, жаждание ею настойчивых прикосновений с его стороны, Алекс чувствовал, что несмотря на всю её открытость в исповедании, бывшей поначалу похожею на озорство, она сильно подавлена – и тем, о чём осмеливалась рассказывать ему чуть ли не в срамных оттенках, и своим состоянием крепнущей привязанности к нему, которой она должна бы стыдиться – как сама, по своей инициативе употребившая для их сближения всё, что только смогла, ещё с самого зарождения в ней страсти, с момента, как она сообщала, той их первой встречи, в искренности чего он теперь не мог бы сомневаться.
«Аня – светлое, доброе и доверчивое дитя, – размышлял он, продолжая внимательно вслушиваться в её слова и фразы. – Но её судьба в самом деле ужасно исковеркана и притом – ещё с пелёнок. В большей части – тою губительною силой, какую имеют молва и обычай следовать, подчиняться ей.
Конечно, Фил и Андрей поступили дурно, приоткрывая интимные фамильные закулисья. Дурно из-за того, что разоблачающие сведения они выдавали, будучи в недовольстве и в крайнем раздражении, к тому же такие сведения были, как можно их понимать, не вполне достоверными, а имели они место или попросту выдуманы, – кроме как растревоженного семейства, никого нисколько не должно бы это интересовать и касаться. Нет же – расчёт делался именно на огласку, на укорение в пороках перед лицом неких непристрастных и вроде как весьма многочисленных судей. Будто бы только и ждущих, как бы посмаковать разглашённое и принять беспрекословный гневный и осуждающий вердикт. Девушке не справиться с такой лавиною. Свободой, которою она пропиталась в извращённой усадебной обстановке, она теперь может распорядиться лишь в соответствии с возникшими перед ней угрозами и со своей оскорблённой невиновностью, то есть уже – неким непредсказуемым протестным образом.
В моих объятиях она оказалась именно ввиду такой вот причины, из отчаяния, не видя выхода, в пику попиранию её прав и по велению её чистого сердца, принеся себя в жертву…
И – могу ли осуждать её?..»
Как бы в унисон этому вопросу, содержавшему категорическое отрицание, он слышал от неё:
– Ты меня, верно, бранишь?..
– За что же?
– Ну вот за это… что мы с тобой…
Она плотнее прижималась к его боку, вдавливаясь в это место и возбуждая в поэте блаженство прикосновением всею массою повёрнутой к нему упругой, взбухшей от избытка взволнованности груди; – там билось и трепетало ненасыщаемое желание зрелой и ещё не растраченной женской молодости.
– Разве это повод к неприязни! Я, как и ты, желал этого, и ещё с того же дня… Ну, как будто искра прошла сквозь нас, а сейчас – от неё зажглось… Понимаешь?
– Ты умеешь так просто объяснить. Я и сама что-то в себе такое находила, но объяснить бы затруднилась. Как мне приятно с тобой… А скажи, ты – женат?
– Не смею обманывать. Да, моя Аннушка, женат. Имею уже и сына с дочерью.
– Но, наверное, ты столь же искренен и с другими женщинами, ну – кроме жены?..
– Если бы тебе хотелось, чтобы я сказал, что с ними – неискренен, то – изволь. Однако – можешь ли ты верить такому сама?
– Стало быть, изменяешь часто? Ведь ты по возрасту мне уже чуть ли не в отцы годишься…
– Да. И начиналось это уже давно. Ещё раньше твоих теперешних лет. Кстати, ты ведь тоже готова была любить – ещё, наверное, подростком? Сознайся! Хотя бы в мечтах. А вскоре и – в ожиданиях, телесно, как говорят в таких случаях… Позволь извиниться: из-за чего устраивались твои смотрины? Не просто же во чью-то блажь?..
– И что всё такое должно означать?
– Да только то, что мы часто не вольны в своей чувственности. Даже больше – не вольны всегда. Природа требует своего… А – сколько соблазнов! Спрошу тебя: могла бы ты простить своих батюшку с матушкой, посочувствовать им?
– Пожалуй, теперь могла бы… Однако же мы все скованы нравственностью, да и не ею одной… Прощая и выражая сочувствие родным, я должна бы признать, что наговоры, коснувшиеся меня, обоснованны, и я в самом деле могла быть рождена от связи, оставшейся невыявленной… И в таком же положении могут находиться другие, очень многие… В чём истина?
– Люди если и постигли бы её, то всё равно её бы не придерживались. Может быть, и не все, но – большая их часть. Запрещения естественного – противоестественны… Я понятно выражаюсь?
– Ничего не могла бы оспорить. Ах ты, мой сладкий наставник! Я бы тебя любила всегда. Теперь говори: ты бы женился на мне? Нет, не сейчас, это никак невозможно, а – прежде – когда ещё не был женат?
– С большою охотою и с удовольствием! – Он стиснул её в объятиях, осыпая поцелуями. – Но сразу скажу… Не обидишься?
– Нет, милый…
– Поклянись!
– Клянусь всем святым на свете!!! Гореть мне в огне, если откажусь от клятвы, какую даю сейчас!
– Верным тебе я бы смог быть совсем недолго… Я не в меру влюбчив…
– Изменял бы?
– Понимай, как хочешь…
– Бр-р-р!.. Впрочем, осуждать тебя я не имею права. Ты ведь мужчина…
– А ты как юная женщина просто ещё не знаешь себя!..
– Как раз этого я бы и не сказала! Знаю!
– Что же?
– Это – тайна…
– Только твоя или и вашего семейства тоже?
– И то и другое; не могу предположить, что тебе захочется узнать её не от меня. Клянись: не захочется!
– Клянусь! И – сгореть мне от молнии и стыда! – Он улыбался, радуясь, что возникшая словесная перепалка перетекала в нечто шутливое и забавлявшее уже обоих. – Однако, полагаю, мне всё же будет дано узнать её?
– Узнаешь.
– Когда? Мне уезжать… послезавтра…
– Собирайся и поезжай, когда захочешь и когда надо.