Держась пространства сплошной темноты, явно, чтобы не быть узнанным, поблизости от него стоял другой, в сапогах и тоже в маске. Фигурой он показался Алексу схожим с Андреем, но теперь он не выдавал себя ни словом, ни каким-либо жестом.
– Деньги! – потребовал подступивший.
– Вот всё, чем располагаю, – Алекс вынул из кошелька и подал грабителю ассигнации и десятка полтора разменных монет.
Это была небольшая сумма наличности из двух частей: одна – принятая от управляющего, как доля от займа, необходимая для траты лишь в дороге, другая – остававшаяся нерастраченной ранее, та, что не была изъята разбойниками при первой встрече с ними, когда этому поспособствовал их предводитель.
Забравший деньги потянулся также за кошельком; отдать пришлось и его. Ещё одним жестом его рука понуждала расстегнуть сюртук. За его полой, в карманчике панталон держали часы с выпускавшейся оттуда блестящей цепочкой. Поэт повиновался и отдал требуемое. После этого грабитель испустил лёгкий свистящий звук, и к нему подошёл подельник с другим фонарём, тоже в маске; сам же он отступил в сторону стоявшего в темноте человека в сапогах и, отвернув от него фонарь, направил его свет на забранные ценности.
Скорее всего, он уведомлял того, что лично себе не взял ничего, а ещё, может, хотел удостовериться, не поддельные ли деньги попали к нему в руки.
Такая щепетильность могла быть предусмотренной, и она, кажется, устроила второго, которому давался отчёт, вслед за чем оба они прошли к другой дверце.
Отворив её и осветив карету внутри, бородатый, проник туда своим гибким туловищем и обшарил руками сиденья, пол под ними и в углах. Добыча и тут не ускользнула от него. Алекс успел разглядеть, как он вытаскивал на свет из саквояжа книгу Антонова и пистолеты; оружие было заряжено при посредстве приказчика за какой-то час до отъезда из Лепок.
Небрежно встряхнув саквояж и вытряхнув из него на пол остававшееся в нём, бородатый побросал в него выбранное вначале и умелым приёмом заправил на нём ременную застёжку. Лежавшая позади сиденья железная палка особого интереса грабителя не вызвала; он только достал её с пола и тут же бросил, но уже не на прежнее место, а прямо на проходе между сиденьями, ближе к открытой дверце напротив, откуда поэту давалась возможность свидетельствовать реквизицию.
С саквояжем в руке он опять сошёлся с человеком в сапогах, стоявшим чуть в стороне, опять же со знанием дела отвернув от него фонарь и направив его свет на добытое. О чём-то оба поговорили шёпотом. Речь могла идти об изъятии ещё и упряжки, части одежды жертвы, а то и покушении на её жизнь. Исключать такое было нельзя. Что-то, однако, уберегло путешественника и его средство передвижения.
Изымавший ценности опять приблизился к оставленной им открытой дверце фуры и, снова осветив и обшарив её изнутри, прихлопнул её. Подельник с другим фонарём, находившийся рядом с поэтом, очевидно, в роли его сторожа, тут же отступил от него.
Трое мгновенно растворились в плотной вечерней темени.
Кроме обращённых к нему первых слов, никто ни с ним, ни с возничим не заговорил. Какое-то время уже сбоку от дороги, у леса были слышны негромкие переговоры удалявшихся, перемежаемые кашлем одного из них; кашель был натужным до болезненности – видимо, оттого, что долго и с большим усилием сдерживался. По нему Алекс узнал: Андрей!
Усевшись, на сиденье, он лихорадочно перебирал в памяти моменты этой угрюмой встречи. «Всё будто из одного романа, – медленно резюмировал он, имея в виду случившееся. – Ограбление чуть ли не на виду у жандармов!»
Хотя он остался без денег и ценных для него вещей, ему приходилось довольствоваться: потери могли быть значительно большими. Ведь на то и разбойники. По-настоящему он мог жалеть лишь о книге. Она уже во второй раз как приходила, так и уходила от него…
По заведённому обычаю определённую часть денежной наличности в условиях проездок, особенно дальних, дворяне передавали сопровождавшим их слугам. Холопы обязаны были не только держать при себе такие суммы, но и тратить их на выплаты по дорожным задолженностям своих господ – за услуги или приобретаемые вещи. Алекс в этом полностью доверял Никите, который умел так надёжно сохранять взятое от него и так скрупулезно расходовать, что не случалось ни единого раза, когда бы его нужно было упрекать в переплатах, потерях или в присвоении. В данной поездке не следовало пренебрегать старательностью слуги. У того в надёжном месте, при нём непосредственно, а не где-либо сохранялся тот резерв, без которого рассчитывать на благополучный исход путешествия не приходилось.
Имея его в виду, Алексу можно было теперь надеяться, что совсем без денег он окажется лишь до времени, пока не доберётся до Неееевского.
Понемногу успокаиваясь, он думал о том странном содержании произошедшего, которое касалось участия в ограблении Андрея.
Он, конечно, узнал о нём, поэте – по некой, доступной ему информации или даже по изъятой книге со вложенной в неё запиской Ани, и, как дворянин, возможно, и на этот раз имел желание действовать в пределах правил сословной чести, но обстоятельства могли этому препятствовать: они диктовались необходимостью отъёма ценностей, нужных сообществу беглых и отторгнутых.
Ночью, забывая о монотонной тряске, он спал почти непрерываемым тяжёлым и тягучим сном. Так же спалось и при её отсутствии, когда возница останавливал упряжку прямо на дороге, чтобы дать немного передохнуть лошадям, а в одном месте, то был постоялый двор, при заезде туда лошадей ненадолго выпряг, кормил и поил.
Бодрствовать поэту не хотелось и когда уже занялся день. Так было много того, что оставалось позади, и так оно было сложно переплетено одно в другом, что он полагал за лучшее, чтобы оно по крайней мере как-то улеглось в нём, – найдётся впереди ещё немало времени и поводов к нему вернуться и поразмышлять о нём. Поддавшись такому незатейливому расчёту, Алекс начинал чувствовать, как тяжесть, одолевавшая его, хотя и медленно, сползала с него.
Карета наконец прокатилась по мосту к ближайшему отсюда перекрёстку, у которого он расстался с Марусей. Он велел кучеру остановиться и в соответствии с намеченным накануне планом наставил его ехать к усадьбе за Никитой одному, а на просёлок выехать с ним со стороны кладбища. Буде помещица или кто-либо из тамошних спросит его, почему не заезжает он, барин, отвечать, что он, как уставший при езде, пройдётся пешком до выезда на просёлок, чтобы освежиться, таково, мол, его распоряжение.
Выйдя из фуры и оставшись один, поэт не спешил пройти вдоль прогона.
Лёгкая бодрящая сосредоточенность возвращала его в привычный для него мир творческого возвышения над обыденным.
Такими далёкими начинали теперь казаться события замкнутой и в общем-то горькой и беспросветной помещичьей жизни в чуждых ему усадьбах, судьбы их обитателей, обречённых на жалкое прозябание. Свобода, которую там приноровились воспринимать как лишь нереальный пунктир измождённой безвременной духовности, пролегающий через отдельные обстоятельства местного значения, никому не приходится впрок и никому не высвечивает добротной перспективы. Что в том должно вызревать полезного и нужного – об этом никто не задумывается и не хочет ничего знать. Нет, примириться с таким нелепым положением – нельзя. Поэту не позволено тащиться в нём по одной колее с остальными. Или он – не должен быть поэтом…
Алекс разглядывал находившееся перед ним, и оно заново виделось ему не только весьма достойным, но и любопытным с точки зрения переменчивости. Уже пусты поля на склонах холмов, где ещё несколько дней назад управлялись со сжатыми хлебами крепостные. Стало быть, с новым урожаем зерна всё прошло как положено. По краям убранных массивов оставались только соломенные скирды. Пока они не потеряли цвета спелых стеблей, но если их не успеют свезти к усадьбе до снегов, к следующей весне они будут выглядеть неестественными зачернелыми пятнами на ландшафте, и полеводы, скорее всего, их уже не тронут, оставляя чернеть и оседать, пока солнце и влага не превратят их в слежалую труху.
Заметно побурели окружавшие луговые участки со стогами припасённого за лето сена, а также – отдельные небольшие вольные безлесные места, ещё не включавшиеся в хозяйственный оборот.
Немногие пахотные клинья в разных местах зеленели дружными всходами озими. Ярко выраженный багрово-золотистый окрас приобрели разбросанные вокруг колки и мелкие перелески. Менее жарким был солнечный свет, приходящий уже словно бы откуда-то сбоку и то и дело застилавшийся тихо бредущими в высотах серыми грустными облаками.
Будто на глазах небо теряло пронзительную летнюю синеву, и в самом её нижнем слое уже только изредка можно было усмотреть быстро и изящно меняющих направление полёта мелких птиц.
Ровно и во всю ширь распростёрши крылья и только изредка плавно и горделиво взмахивая ими, одинокий коршун медленно плыл в отдалённых и незаметных верхних воздушных струях, и, глядя на него, можно было думать, что этого ненасытного хищника вовсе не интересует то, что легко становится его пищей, а он воспарил единственно для того, чтобы ощутить свою неограниченную свободу и насладиться ею.
Чувствуя приближение осени, сновали в воздухе полусонные разъевшиеся мухи и мелкие жучки. Прибавилось пыли на дороге, ведущей к усадьбе – по ней успели свезти с полей хлебное зерно и последние возы необмолоченных снопов. Ввиду сухой погоды такая же излишняя запылённость была характерна для прогона, где как и во время предыдущей вдоль него пешей прогулки поэта было совершенно безлюдно и тихо.
Пейзаж казался насыщенным какою-то избыточной теплотою, и в нём будто тлело ожидание чего-то ровного, безмятежного, ласкового, и одновременно ему были также присущи признаки неустойчивости, притаённости, тревожности…
Охотно предоставляя себя во власть умиротворения и какого-то скользящего забытья, Алекс ощущал искристое динамичное роение в нём слов и строк, из которых возникал образ нового стихотворения. Он порадовался этому ввиду тех оставшихся позади событий, какие отрывали его от творчества.
Обретающий форму стих трепетал и будоражил сознание, отвлекая от действительности, но теперь это было в высшей степени приятно, поскольку то, из чего складывалось действительное, всё же никуда не исчезало, а находилось тут в изобилии, и только ввиду его присутствия стих мог наполняться благодатным смыслом. Алекс торопился уложить в ряды набегавшие рифмы, и они, в чём он не мог сомневаться, были по-особенному чеканными, свежими и достаточными по содержанию.
В порывах нахлынувшего вдохновения уже был готов экспромт; но оно не оставляло его, побуждая высвечивать в памяти новые, закрепившиеся в нём яркие примечания. Не мешали этой интеллектуальной работе хотя и редкие отвлечения к окружающему, когда, верный своей привычке, поэт бросал вперёд себя железный предмет, подсекая им обременённые уже иссохшими семенными метёлками стебли конского щавеля, лопухов и другой поздней придорожной растительности.
О палке он чуть было не забыл, хотя она лежала в фуре прямо у него под ногами, как её оставил грабитель.
Алексу вспомнилось о ней, когда он уже вышел из кибитки и собирался прикрыть дверцу. Прихватывая с собой предмет, он, конечно, не мог лишний раз не порадоваться: всё-таки она, эта нужная ему вещица, не утрачена; с нею у него теперь особенное соотношение – опасность грозила обоим.
Время до прибытия фуры можно было растянуть: пусть Никита, если он уже вполне здоров, соберётся как следует. Из такого соображения, конечно, не выпадала надежда на то, что слуга, узнав от кучера об ограблении барина, непременно соберёт для него что-нибудь перекусить, – время к тому уже просто обязывало, – судя по солнцу, шла вторая половина дня.
Подойдя к выездам со стороны поселения и забрав оттуда чуть дальше, поэт решил передохнуть и, облюбовав одну из опушек здешнего сплошного леса и найдя на ней приличный застарелый пень, присел на него, не выпуская из виду просёлок и всё, что примыкало к нему.
Было любопытно вспомнить, что как раз к этому месту, к огромному, выступавшему к дороге дубу, он подходил в тот раз и, повернув отсюда назад, обнаружил следы передвижения команды полевой жандармерии. Не будь он тогда особо внимателен к этим обычным на дорогах приметам, для него остались бы неизвестны ловкие и подлые потуги Мэрта обвести его вокруг пальца, и они, тот и другой, по-прежнему считались бы парой добрых друзей, постоянно желанных один для другого из-за их давней взаимной привязанности, скреплявшейся нормалиями сословного достоинства и единомыслия, да, вероятно, по-другому сложились бы и все случившиеся с ним остальные происшествия этой проездки в Лепки с посещением Неееевского.
Признаки некоего гуртового передвижения и сейчас виднелись на этом, ближнем к большому дубу выезде из села, и, судя по следам от колёс и лошадиных копыт, они тянулись уже оттуда. Алекс, однако, не был расположен гадать, относились они к остатку той же полевой команды, увозившей труп и вынуждавшейся какое-то время оставаться в усадьбе в связи с похоронами командира, или, возможно, приметы указывали на что-либо совершенно иное. Всё, что могло теперь служить памяти об оборотне, следовало в себе не только не удерживать, но и пытаться выскребать из себя.
Нельзя было разделять сострадания, раз оно противоречило как сословной, так и всеобщей чести. Отщепенцу полагалось то, чего он заслуживал…
По дороге из села, скрываемой лесом, у его опушки показалась наконец нанятая им фура. Никита уже выздоровел, ни на какие осложнения не жаловался. Он был серьёзно встревожен случившимся с его барином и всячески выказывал перед ним свою услужливость. Конечно, не преминул расстараться и со съестным – он его доставил вдоволь и в приличном наборе. Из него поэт сразу предпочёл испробовать варенец с мягким душистым ржаным хлебом: они живо напомнили ему, как ими угощала его Маруся.
Были ещё нафаршированная просяной кашей и выдержанная в жарко истопленной каменной печи тушка взрослой курицы, квас и яблоки. Приобщаясь к еде, Алекс внимательно слушал слугу. Тот знал многое и рассказывал с большой охотою.
С его слов, помещица, Екатерина Львовна была настолько потрясена смертью сына, что несколько раз падала в обморок, и, как говорили среди дворни, почти лишилась разума. Она подступалась к штаб-ротмистру и другим членам полевой команды, зло их обругивая и укоряя в трусости – будто бы исключительно по этой причине произошло непоправимое. Она грозила им судом и ещё какими-то суровыми карами, так что и служивые, в свою очередь, также в открытую говорили между собой о её помешательстве. Ситуация приобрела тяжёлую форму, и жандармы не укатили из усадьбы сразу по их поношении только потому, что считали своей обязанностью и долгом участвовать в панихиде и похоронах, – чтобы об этом можно было обстоятельно отчитаться в губернской инстанции.
Перепало всем, кто окружал помещицу и подходил к ней с выражениями сочувствия. Барин из Лепок, то есть – Лемовский был так раздражён её развязностью и бранью, что у него случился сердечный приступ, и в церкви и на погосте он не мог держаться на ногах сам, его поддерживали миряне. Ссылаясь на недомогание, он встал из-за поминального стола, едва скорбная трапеза по убитому была начата. А в самом худшем положении оказались дворовые и иные крепостные. Доброй трети их барыня увеличила число ударов розгами или плетью, назначенных ранее. Неких двоих молодцов из крепостных за их шашни с дворовыми девками барыня пригрозила непременно отдать в рекруты на следующей неделе…
Наказания не избежал даже Евтихий, деревенский староста. Символическая его провинность, измеренная всего десятью розгами, причём от плеча недавно им выпоротого подростка Володея, подпаска и единственного в усадьбе умельца в чтении книжек, то есть, как тогда говорили, – «негорячими», теперь должна была возместиться тридцатью плетевыми ударами от незадачливого искателя руки его дочери Насти, Василия, подмастерья из кузни, и – в самый ближайший день экзекуций. Марусе и Насте повезло не оказаться в числе назначаемых к избиению, но барыня всё же нашла возможным придраться и оскорбить их, назвав потаскухами и дурами, как якобы заглядывавшимися на заезжих жандармов, а в особенности на самого штабс-ротмистра, бывшего, по её саркастическому выражению, ещё излишне бравым и – порядочным волокитой…
Услышав от Никиты и кучера о прибытии фуры, нанятой им, поэтом, но без него самого, и о том, что он, барин, не заедет в усадьбу, а остался на дороге один, чтобы ввиду усталости пройтись по ней, ждёт упряжку на указанном им выезде, премного извиняется перед нею, матерью Мэрта, и выражает ей искреннее сочувствие, помещица долго не могла ничего сказать им, словно бы она лишилась дара речи, но когда всё же заговорила, то позволила себе нелестно отозваться и о нём, поэте, с которым прежде, когда он был в усадьбе, она вела себя так по-доброму и обходительно, и это было всё, чем она ограничилась, вспомнив о бывшем желанном госте её имения, долгое время дружившем с её погибшим сыном; а что касалось Никиты и кучера, прибывшего с фурою, холопов, но – не её, то им досталась от неё лишь ругань, перемежаемая укорами в воровстве, дармоедстве и непослушании; она их попросту прогнала от себя и велела без промедления выпроводить прочь со двора, видимо, не успев додуматься до того, чтобы и им, как и своим крепостным, назначить некое число ударов розгами или плетью.
Слуга передавал и другие, не менее пёстрые новости. Он грустно качал головою и, кажется, готов был заплакать, рассмотрев вещи, которые как не имеющие ценности ни для кого, кроме как их обладателя, были вытряхнуты грабителем из саквояжа и собраны с пола Алексом после сна. Теперь они лежали на сиденье около Никиты; он бережно к ним притрагивался и за неимением саквояжа намерен был уложить их в засумок позади сиденья, но, обернувшись и трогая это место, вдруг издал звук удивления, какого теперь ожидать не приходилось. В руке он подносил барину книгу, знакомую уже обоим.
Алекс торопливо развернул переднюю обложку.