Слезы, надрывные всхлипы.
– Ваши?
– Да, – шепотом: – Нарезала хлеб, намазала маслом. Большим таким ножом. Большой такой, острый.
У Дэниела по спине бегут мурашки. Он отучил себя видеть за голосами лица и обстановку – бывают ошибки, – поэтому изгоняет из воображения сжатые губы, неприбранную кухню.
– И что?
– Не пойму, что на меня нашло. Стою, смотрю: хлеб, масло, плита, грязные тарелки, нож этот. И я стала кем-то другим.
– А дальше?
– Ну, положила нож, ничего не сказала. Надела пальто, взяла сумочку. Не сказала даже: «Я на минутку». Вышла из дому, закрыла дверь. А потом шла и шла. И… и не вернулась. А малыш сидел на высоком стуле. Он ведь и упасть мог, да мало ли чего еще. Но я не вернулась.
– Вы давали о себе знать? Мужу хотя бы. Есть у вас муж?
– Муж-то есть. Можно сказать, есть. Но я – никому. Не могла. Понимаете – не могла.
– Хотите, помогу с ними связаться?
– Нет, – поспешно, – не надо, не надо, не надо! Я не перенесу! Я поступила ужасно!
– Да, – отвечает Дэниел, – но ведь все еще можно поправить.
– Я же сказала. Спасибо. И – до свидания.
– Я, кажется, могу помочь. Вам, кажется, помощь нужна…
– Не знаю. Ужасно я поступила. До свидания.
Святой Симеон – церковь не приходская. Стоит она в грязном дворе, над нею высится массивная квадратная средневековая башня, заточенная сейчас в щетинистую клетку строительных лесов. В восемнадцатом веке церковь расширили, в девятнадцатом расширили еще раз, во время Второй мировой она пострадала от бомбежек. Неф викторианской постройки кажется несоразмерно высоким и узким, тем более что при расширении храма его оставили в прежних границах, разве что внутри кое-что переделали. Раньше его украшали витражи девятнадцатого века, особыми достоинствами не отличавшиеся: по одну сторону – Всемирный потоп с Ноевым ковчегом, по другую – Воскрешение Лазаря, явление воскресшего Иисуса в Эммаусе и языки пламени, сошедшего на апостолов в Пятидесятницу. От взрыва бомбы витражи ссыпались внутрь помещения, и между скамьями поблескивали груды потемневших стеклышек. После войны набожный стекольщик из числа посещавших церковь взялся соорудить из осколков новые витражи, однако не смог, а то и не захотел изобразить прежние сюжеты. Вместо них он смешал на витражах россыпи золотых и лиловых звезд, травянисто-зеленые и кроваво-красные потоки, кочки из стекол цвета жженого янтаря и когда-то прозрачных, а теперь закопченных, дымчатых. Грустно восстанавливать разбитые картины, где будут зиять дыры, сказал он викарию. Пусть лучше витражи будут яркие, праздничные – и, добавляя к старым стеклам новые, он изобразил нечто беспредметное, но с намеком на предметность: то там, то сям из красных складок выглядывают морды жирафов и леопардов, головы павлинов в странных ракурсах, белеют крылья, разделенные мутно-зелеными и небесно-голубыми прогалинами, среди языков пламени Пятидесятницы застыли ангелы, допотопные аисты и голуби. Вершины Арарата громоздятся на дымчатой куче мусора с разбросанными как попало обломками ковчега. Уцелела подвязанная челюсть Лазаря и его окоченевшая белая рука, и теперь они сплелись в хоровод с рукой, преломляющей хлеб в Эммаусе, и держащей молот рукой строителя ковчега. Осколки первозданной радуги сияют меж синих, с белыми шапками, волн.
В часовню, цокая высокими каблуками, спускается Вирджиния (Джинни) Гринхилл. Извиняется: автобусы опаздывали, в очередях склоки. Ничего, отвечает Дэниел. Она приносит ему чай, песочное печенье и душевный покой. Личико у нее милое, круглое, круглые очки подперты круглыми румяными щеками, губы изогнуты кверху. Она устраивается в своем – некрутящемся – кресле и раскидывает на коленях недовязанный свитер со сложным желтовато-изумрудным узором.
Позвякивают спицы. Дэниела клонит в сон. Раздается звонок его телефона.
– Помните: Бога нет.
– Вы уже говорили.
– А раз Бога нет, да будет в мире один закон: делай что хочешь[3 - Единственный пункт устава Телемского аббатства в романе Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (1532–1564); оккультист Алистер Кроули (1875–1947) сделал это правило своим девизом. – Здесь и далее примеч. перев.].
– И это говорили.
– Если бы вы понимали, что это значит! Если бы понимали! Не вещали бы таким самодовольным тоном.
– Надеюсь, я говорю не таким тоном.
– Солидным тоном, дежурным тоном, непререкаемым тоном.
– Какой может быть тон, когда вы мне слова вставить не даете.
– Вам на это жаловаться не положено. Вам положено выслушивать.
– Я слушаю.
– Я же вас оскорбил. И вы не отвечаете. Так и слышу, как подставляется другая щека. Настоящий служитель Божий – или просто раб Божий. Я же время у вас отнимаю. Ну да вы и сами его попусту тратите – раз Бога нет. Homo homini deus est, homo homini lupus est[4 - Человек человеку бог, человек человеку волк (лат.).], а вы как собака из старой басни: ошейник холку натер, зато сыта[5 - «Ошейником» называют белый пастырский воротник, часть одеяния англиканского священника.]. Скажете, не так?
– Вы хотите настроить меня против себя, – произносит Дэниел, тщательно подбирая слова.
– Вы уже против меня настроены. Я же слышу. И раньше слышал. Настроены, настроены – я ведь твержу, что Бог мертв[6 - Ср.: «Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своем: „Возможно ли это! Этот святой старец в своем лесу еще не слыхал о том, что Бог мертв“» (Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра». Перев. Ю. Антоновского под ред. К. Свасьяна).].
– Мертв Бог или нет – я вас слушаю.
– Вы мне ни разу не сказали, что я, наверно, очень несчастен. Умно. Потому что это не так.
– Просто я не спешу с выводами, – мрачно отвечает Дэниел.
– Такой весь справедливый, сдержанный такой, безумствам не предается.
– «Сказал безумец в сердце своем: „нет Бога“»[7 - Пс. 13: 1.].
– Так я безумец?
– Нет. Просто к слову пришлось. Само вырвалось. Считайте, что я этого не говорил.
– Вы что, и правда ошейник носите?
– Под толстым свитером. Как и многие сегодня.
– Благодушие. Душевная анемия. Аномия[8 - Аномия – переходное состояние общества, когда старая система норм и ценностей разрушена, а новая еще не сложилась; термин введен философом и социологом Э. Дюркгеймом (1858–1917).]. А я время у вас отнимаю. Такой вот растратчик чужого времени. Пристаю к вам с Богом, а к вам небось дозваниваются другие безумцы – кто весь в крови, кто накачался секоналом.
– Совершенно верно.
– Если Бога нет, они все ничто.
– Об этом судить мне.
– Призвание у меня такое – звонить вам и говорить, что Бога нет. Когда-нибудь вы меня услышите и поймете.
– Что я понимаю, чего нет – не вам судить. Вы меня придумали на свой лад.
– Разозлились. Вы еще поймете – не сразу, не очень вы сообразительный, – что я звоню и стараюсь вас разозлить, потому что работа у вас такая, призвание: не злиться. Но мне в конце концов удается. Спросите, почему?
– Нет. Если спрошу, то у себя. Вы меня очень разозлили. Довольны?
– Думаете, я ребячусь? Нет.