– То-то, не знаю, – отвечал Виталин. – Ну что, как вы?
– Я? да что, ничего, – говорил Червенов, садясь на порожний стул. – Скверно на свете жить.
– Старая истина!
– Вам, батюшка, хорошо – вы литератор, – продолжал Червенов, и в его словах отзывалась едкая, желающая рассердить ирония…
Но рассердить Виталина было вообще почти невозможно.
– Вчера был в канцелярии Г**, – начал опять Червенов, – и говорил, что вы ему должны; должны вы ему?
– Да, – отвечал Виталин, – а давно ли он был?
– На днях.
– Я ему отослал долг вчера.
– А! отослали… Были вы в субботу в Михайловском? отчего вы не бываете в Михайловском?
– В это время все денег не было, – отвечал Виталин.
– А в Александрынском бываете? Нет, – продолжал Червенов очень громко и как бы сердясь, – вы не бываете в Михайловском потому, что вы человек выше других людей, что вам это кажется trop commun.[17 - слишком заурядным (франц.).]
– Вы не в духе сегодня, вы больны, мой милый Червенов, – отвечал ему Виталин, спокойно и улыбаясь.
– Прощайте, однако, – сказал, вставая, Червенов.
– Куда вы?
– Мне пора, я к вам только на минуту.
Виталин дружески протянул ему руку.
Он ушел.
Виталину стало странно грустно. Ясно, что этот человек искал в нем какого-нибудь больного места, но Виталину было грустно не от этого. Истощенное, больное лицо Червенова, бессвязные речи, желтый цвет кожи – все говорило, что этот человек болен нравственно и физически. Он давно был знаком с ним и никогда не мог, подобно другим, бросить в него камень. Он видал его, когда внешние обстоятельства были для него хороши, и видал его тогда иным. Эта больная подозрительность, следствие самоунижения, следствие потери веры в собственное достоинство – могла скорее заставить плакать, чем рассердить. Червенов был умен, не тем умом, который приобретается, но умом врожденным, т. е. чрезвычайно редким умом, и между тем он мог даже сомневаться в этом уме, унижать себя до того, чтобы в другом умном человеке отыскивать презрение к себе, – но, несмотря на это, Виталин не в силах был отречься от него. Виноват ли был этот человек, что в его природе лежала наклонность импонировать, что он падал под бременем обстоятельств и так же бы легко встал при других условиях? Азбучная истина, что несчастие делает человека лучшим, справедлива только в отношении к ограниченным и пошлым личностям.
Посещение Червенова произвело на Арсения скверное впечатление; он насилу мог опять начать писать.
Через несколько минут дверь опять заскрипела, и в нее выглянуло лицо с рыжею бородкою клином.
Виталин обернулся…
– Что тебе? – закричал он с досадою, узнав хозяина своей квартиры.
– Да как же-с? Вы обещали вчера еще, – проговорил тот.
– Завтра, – отвечал Виталин решительно и захлопнул дверь.
Но непосредственно за этим он оделся, собрал лежавшие на столе бумаги, положил их в карман своего пальто, запер комнату и ушел, взявши ключ с собою.
VI. Воображаемый журнал, редактор его и сотрудники
Недели через полторы после описанного нами утра известный уже нам Искорский, тщетно проискавши Виталина по всем заведениям, которые, сколько знал он, любил посещать сей последний, и только что возвратись, измученный, прозябший и проголодавшийся, из последнего, отчаянного путешествия в 17-ю линию Васильевского острова, – вошел в свою комнату, с физиономией вдвое более сжатой против обыкновенного, и, заперши ключом дверь извнутри, сбросил с досадою свое синее пальто и в видимом волнении кинулся на диван.
Привязан ли был он слишком к Арсению и, находя в его безумствах оправдание собственных, любил в нем самые недостатки, – или обстоятельства слишком связали его жизнь с жизнию Виталина, но дело в том, что даже в эту минуту не мог он сердиться на него серьезно; он понимал слишком хорошо, что если Виталин теперь не у него, значит, Виталин не может, не в силах делать что-нибудь, не может потому, что ему лень, а лень – так принимали они оба – всегда невольна, всегда следствие болезни. Итак, он не сердился на него в эту минуту, но ему было досадно за него, досадно то, что в это время, по всем его расчетам, Виталин успел уже создать десять новых легенд о себе в уме квартирных хозяек своих приятелей, наделать бездну долгов и рассказать, по слабости характера и по неограниченному самолюбию, много будущно возможного за настоящее действительное. Притом же хозяин Виталина до того надоел ему своими жалобами, что он не мог равнодушно его видеть.
По коридору, ведущему в его комнату, послышались чьи-то шаги. Искорский поспешил затаить, по возможности, самое дыхание.
– Искорский, – раздался за дверью знакомый голос, – это я, – отвори.
Искорский поспешил встать и отпереть.
Вошел Виталин.
Он был бледен, на его лице было видно болезненное утомление, его глаза были странно мутны.
– Откуда ты? – был первый вопрос Искорского…
– Мало ли откуда, – отвечал Виталин рассеянно, садясь на противоположный диван.
– Ты обедал? – спросил опять Искорский.
– Да.
– Где?
– Там… у одного знакомого.
– Да вздор, не обедал…
– Когда я тебе говорю, что обедал…
– Где ты был полторы недели?
– А что? меня искали?
– Хозяин надоел просто.
– Нет ли писем?
Искорский вынул из ящика стола одно маленькое письмо, запечатанное черной печатью.
Виталин молча взял его, распечатал и, пробежавши, положил в карман.
– Только? – спросил он холодно.
– Только.