
Свет мой. Том 1
Сама женитьба Янины с Павлом в 1931 году состояла в том, что они просто стали жить вместе без регистрации брака, как такового, а значит, без брачного свидетельства и без обмена кольцами, только разменяв свои врозь и далеко одна от другой расположенные комнатки на две смежные комнатки на Кирочной улице. Обручальные кольца тогда были запрещены, как и ношение галстуков. А расписываться в свидетельствах молодоженам считалось неприличным, аморальным потому, что тем самым ровно высказывалось молодыми – женихом и невестой – недоверие к друг другу. Потом-то из-за такого новшества возникали всякие казусы и неприятности, особенно в случае смерти кого-нибудь из супругов: срочно приходилось искать свидетелей их безрегистрационного бракосочетания. Поэтому письменное брачное свидетельство Французовой и Степину об их женитьбе выдали им лишь в 1949 году, когда им потребовалось это свидетельство.
Одна из молодых соседок по новой квартире – Наталья – привела в мужья себе сына бывшего губернатора царского села – Армена Меникаева. Армен работал заместителем ректора в институте гражданского флота. И обе молодые семьи сразу сблизились, выручали друг друга в бытовых обстоятельствах.
XVIII
– Баста, Акулина: начинаем по-новому жить! Пути нет назад!
В марте же 1932 года и отец Павла Игнат Степин вместе с женой и двумя детьми перебрался в Ленинград, подрядился на работу извозчиком, и ему, поставленному на учет в ЖЭКе (ЖЭКи содержали всех извозчиков), щупловатый и носатый начальник отвел в дворовом домике свободную комнату, сказал любезно:
– Живите пока здесь. Располагайтесь!
Игнат Степин одним из первых вступил в создаваемый колхоз, был активен, тогда как другие сельчане возражали, не хотели вступать, роптали глухо. В 1931-м году он был назначен полеводом – заместителем председателя по полеводству. Да ему не повезло: год выдался дождливый, весь урожай сгнил на корню. Надо было кого-то наказать за неудачу – и наказали его, Игната Степина: его раскулачили. И выслали под город Остров. Пробыл он здесь годик и подался наудачу в Ленинград. Подал властям прошение о том, чтобы отменилось несправедливое решение о лишении его права голоса, и вскоре его восстановили в правах.
Янины сестры при царе служили горничными, а при Советской власти стали служить женами своих мужей; ходившие в прислугах, безграмотные, они выбрали себе в мужья мужчин из тех, кому мыли и стирали, – дельных, толковых. Например, третья – Настасья, совершенно неграмотная, замужествовала за Авдеем Сидориным, имевшим в то-то время пятикомнатную квартиру и автомашину. И нажила с ним шестерых детей. Не работала она ни дня нигде на службе. Авдей был большим начальником. Обеспечивал всем. Семья не нуждалась ни в чем. И вдруг он умер: инсульт! Она даже пенсии ни за себя, ни за него не получала. И вот меньшенькая доченька Аллочка, уже вкусившая блага, взбесилась, наговаривала:
– Ой, какой кошмар! Была со всем, стала ни с чем. Жизнь моя грохнулась под откос. И дура же я набитая, что не залучила этого Севостьяна… – Ее развратило смолоду благо незаслуженное. Оно сослужило ей плохую службу.
– А где это видано, чтобы жареная рыба и жареные птицы сразу подавались бы, – сказал ей как-то Игнат Степин. – Тити-мити надо иметь.
Брат Павла Егор тоже поработал мастером на «Красной Баварии», где варили пиво «Баварское», «Мюнхенское», после – «Жигулевское».
Молодежь тогда не пила водку. Для фасона разве что опрокидывала по стаканчику.
Необъятный перелом сметал в стране все прежнее, революционный радикализм и бессмыслица чаще всего управляла эмоциями вождей, а те вождили вместе со своими женами, как могли, массами. Были бы только под рукой эти управляемые массы.
После смерти в январе 1924 года Ленина, гроб с телом которого в 28-ми градусный мороз внесли в Мавзолей Сталин, Молотов, Бухарин, Каменев, Рудзутах, Томский (как же скоро они разошлись, размежевались по своим партийным пристрастиям), – после него единственным вождем революции считал себя Троцкий, признанный трибун, и не признавал тут никого другого. Уже, выходит, культивировал себя. Он-то ставил радикальнейшую программу: «Рабочий класс может приблизиться к социализму лишь через великие жертвы, напрягая все силы, отдавая свою кровь и нервы…» И злонамеренно решал-расшифровывал для всех страждущих: «Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной, человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет – под собственными пальцами – объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки…». А у этого сверхучителя находилось немало сторонников и последователей, которыми он козырял, не таясь, в партии и в Красной Армии, людей, обделенных постами, обиженных, склонных к авантюризму, желающих распустить крылышки.
Партийное брожение выплеснулось наружу, не сдерживалось; Зиновьев и Каменев создали оппозицию Сталину, отвергавшей курс на индустриализацию и коллективизацию в стране. Но мотор переустройства уже был запущен. Везде требовались знающие профессионалы. И нужно было их готовить, приглашать зарубежных спецов.
Проводились кадровые чистки, и отцовская история с раскулачиванием для Павла была неприятна. Разок она заикнулся по-простецки о том секретарю парткома, так тот брезгливо осек его:
– Ну, и дурак же ты, Емеля!
Павел прикусил язык. И в партию не вступил.
Столь мелкие прегрешения трудоголиков забывались, ибо появлялись новые вредители; не без них – ведь шло активнейшее промышленное строительство, строилось жилье и очаги культуры. Из людских кадров выжимались все силы, поторапливали их. Так, во время обеденного перерыва в большой ремонтно-механический цех завода приходил парторг и объявлял:
– Товарищи, проводим собрание! Попроще… Закусывайте и давайте-ка к трибуне. – Т.е. к любому возвышенному месту, чтобы видно было.
Много позже Павел признавался знакомым, что если бы не Яна, он бы ни за что не женился бы ни на ком, не завел бы себе такую обузу – детей.
– Деточки нынче пошли – деспоты! – Говорил он. – Чтобы мои родители из-за меня отложили какое-то дело – никогда! А тут подожди, родитель, – давай качай! Не то визг подымут отчаянный – уши затыкай. Нет, был бы я чистым охламоном-бабником. Никакого спросу с меня!
Чего ж, не геройствовать: он с каждой второй красоткой и не красоткой переспал! В том числе и с сестрой Яны – оскандалился…
На то его закадычный приятель, тезка, в очередной раз поведал:
– Тут приехал ко мне великовозрастный сын Петруха. Так сразу же посыпались звонки от женщин – сразу его захапали. А одна евреечка, – он принес мне ее фотографию, так что имею некоторое представление о ней, – ни на минуту не выпускала его из поля своего зрения. Звонит. Я говорю: «Он ушел на свидание». – «Ну, я завтра позвоню». А он как разговаривает с ними: «Богиня моя»! «Божественная»! «Давай, давай, салют»! Вот и весь разговор. Начал же он свою деятельность на этом поприще с того, что переспал с женой своего неблизкого товарища. Лена, моя вторая жена, говорит ему: «Паша, как же это можно»? – «А что»? – «Это же безнравственно». – «Почему? Она хочет так». – «Но она же жена другого». – «Ну и что же. Если ей хочется иметь еще и меня. Вы, Леночка, отстали от жизни…».
Что с ним говорить! Махнет она в бессилии рукой, и все.
Я молчу. Держу нейтралитет. В этом деле бесполезны словопрения, советы. Коли и сам не без греха. Спросил только у сынка: «Ну, а если муж ее застанет вас, намылит вам шею»? – «Не застанет». – «Это что же у них французская любовь»? – «Вот именно: она направо, он налево». – «Смотри! Не погори на этой-то французской любви…».
А мы еще бухчим, что экономика у нас шатается…
Павел умолчал о том, что и все-то мужья трех Яниных сестер, хотя один из них и был полковником-евреем, тоже путались с любовницами, не пропускали их. Бесспорно сестры знали своих муженьков, как облупленных, но не ершились попусту; у них были свои женские интересы, виды. Тамара, например, училась заодно с мужем Владиславом в Воздушной Академии по самолетостроению; она вместе с ним, став «инженер-сантехником отопительной системы», уехала на Украину, в город Проскуров. Уехала на строительство аэродрома. Но ни одного аэродрома нигде не построила. Другая сестра, Нина, жена политрука Виктора, выпускника Толмачевской Академии направилась за ним сначала в город Пушкин (куда иголка, туда и нитка), а затем, с началом войны, все семьи военных препроводили на Урал, под Уфу. Лишь младшая сестра, Ирина, родившая двоих мальчишек, взбунтовалась против мужниного вероломства – выгнала его из дома напрочь; оттого и сама же шибко, жестоко пострадала, оставшись навек незамужней и оставив сынов без отца. Она жила в Севастополе. О ней болела душа Янины.
XIX
– Ой, какое чудо! Шура, ты ли? Здравствуй! – востря глаза и всплескивая подвижными руками, Янина, прежняя, загорелая, в том же сниспадающим с плеч платье и в модной шоколадного цвета беретке с розочкой, с темными кудряшками-локонами, столкнулась нос к носу с идущей по проходу вагона (поезд отбыл от перрона Сестрорецкого курорта) Быстровой, бывшей сокурсницей, одетой еще более изысканно, может быть. Как-то не по-нашему. – А я только недавно подумала о тебе: пропала и пропала…
– Да, Яночка, голубушка, нарочно не придумаешь, – торопилась сказать Шура. – Я очень рада!.. И я вспоминала – гадала… Не только тебя…
Они присели на дощатое сиденье.
– Куда ты будто исчезла пару лет назад? В монашки, чтоль, ушла?..
– Я только что приехала из Германии.
– С чего?.. Не шутишь…
– Я замужем за немцем.
– Как? Ты нормальная?
– Конечно! И он, Курт, вполне нормален. Инженером у нас работает. Контрактник.
– Ничего себе!.. Форсонула… отхватила себе милого…
– И – большое дело, Яна! Баба мимо не прошла, и все.
– Небось, по-разумному же выбрала?..
– Как смогла, подружка…
Они засмеялись.
– И теперь, вишь, беременна…
– А я, Шура, сразу так и не приметила… Ну, поздравляю!..
– Ой, я-то и сама спервоначально не замечала за собой ничего такого, святая простушка. Правда, стало непонятно мутить меня. И накатывал запашок несимпатичный, отчего я просила, чтобы форточку открыли. Пока одна засупоненная тетенька в упор не спросила у меня: «А ты, милочка, того – не подзалетела, чай?» – Я, конечно же, остолбенела, возмутилась сильно.
– Да, все нежданно приходит к нам… Прошу: рассказывай!..
И бывшие подруги жадно проговорили до самого приезда на Финляндский вокзал.
Благоприобретенный муж Шуры Быстровой, немец Курт, был, по-видимому, стоящим специалистом, востребованным по международному контракту; он бескорыстно помогал восстанавливать и налаживать у нас, в СССР, производство, в том числе и стекольное, все порушенное с невиданным послереволюционным ожесточением в борьбе за власть всех противоборющихся героев. Ведь геройствовало беззаконие. Однако, если оглянуться, можно хорошенько разглядеть, что свару-то всеобщую затеяли-таки с самого начала сытые, имущие, одуревшие от достатка, роскоши, захотевшие заполучить еще большее…
Итак, тогда, в двадцатых-тридцатых годах, СССР и Германия охотно (словно извинительно за истекшую военную бойню) сотрудничали в сфере экономики. И более того: даже германские военачальники (будущие) стажировались в советских военно-учебных заведениях – по взаимной договоренности. Об этом сообщил по секрету Курт Шуре. И то были, как позже выяснилось, ставшие командующими на Восточном фронте в 1941 – 1945 годах Модель, Браухич, Манштейн, Гудериан, а также Кейтель. Тогда Германией правили социал-демократы.
Нас всегда качало в мировой политике влево-вправо.
Главное, когда у Курта вышел срок его русской командировки, Шура естественно же поехала вместе с ним, своим мужем, в Берлин, к его родителям. Поехала с чувством первооткрывательницы чего-то нового, приятного; скорее подразумевала, что это будет ей во благо, не иначе. Да поначалу ее и пленил опрятный европейский город, хоть и серый, но богатый, с бытовой налаженностью: в магазинах полно всего, а очереди отсутствовали, на улицах пешеходам предлагались сосиски, бутерброды. А вышло-то, к ее немалому удивлению, что она попала не на собственное торжество семейное, а почти в неевропейскую кабалу, остужающую пыл мечтателей. Она попала, точнее, в чужой монастырь, чем был Запад, хоть и шибко просвещенный и освященный хором наших молельщиков, ведших кочевой образ жизни, спасавшихся и здесь от революционного насилия.
Что удручало: такие вот благородные немецкие родители и родственники Курта при встрече сразу не приняли в объятия Шуру, его избранницу; они, попросту подняв вопль, обозвали ее, ловкую Золушку с черными бархатными глазами, «руссишен швайн»: не так, как нужно, она ест, не так ходит, одевается, разговаривает; они безоговорочно отдали ее, ровно вещь какую, на обучение одной истинной немке-пуанктуалистке на год-два, чтобы та научила ее прежде всего варке, готовке обедов, стирке, уборке и прочим домашним делам. Все, разумеется, в согласии с немецким этикетом верного женского служения мужу. И послушно-учтивый Курт, не возроптав, подчинился родительской воле. Он не защищал Шуру от открытого давления и узурпаторства родни, явно страдавшей от застарелых приступов болезни аллергического свойства при виде русских варваров.
Между тем, может быть, и поэтому Курт настойчиво хлопотал о подписании нового контракта с русскими. И вскоре с радостью, получив его, сообщил всем о том, как о крупном каком выигрыше для себя. Атмосфера в немецком обществе заметно тучнела. Перед приходом Гитлера к власти. Хотя еще правили социал-демократы, рывшие для себя и всех могилу, но полиция уже с яростью нападала на мирных демонстрантов; нацисты, недовольные итогами Первой Мировой войны, повылезли из нор; штурмовики, красуясь, разгуливали внаглую. И уже появились застенки гестапо. И друзья Курта подсчитывали деньги на то, чтобы вскорости бежать из Берлина. Завидовали Курту, его возможностям.
Зато казавшаяся легкомысленной Шура теперь, воочую повзрослев и начисто прозрев, склонялась – она клятвенно призналась Яне в этом – склонялась к мысли об отказе вновь вернуться туда, на чистую берлинскую Унтер дер Линден, в качестве той же «руссишен швайн» и терпеть там дальнейшие немецкие унижения.
– Для начала съезжу в Подмосковье, повидаю брата, – сказала она. – И совсем определюсь, как и ты… при собственном муже.
– Да, возможно… – сказала Яна.
– Это что – тот солнечный парень?..
– Глаз не отвести – солнечность… – Яна засмеялась. А потом погрустнела. – Я Павлу расскажу о встрече с тобой. Еще увидимся? Чур-чур!
XX
Яна от души похвасталась «солнечному» Павлу Степину встречей с Шурой.
Впрочем, ничьи женские истории нисколько не трогали ничем исключительным Павла, не знавшего жалости и не вдававшегося даже и ни в какие политические тонкости и телодвижения лидеров страны на фоне ее сверхпереустройства, промышленного бума, голодных потрясений очередных и призывов бороться и не сдаваться. Пуще всего в нем действовал, он чувствовал, инстинкт самосохранения. Он, женившись на Яне, старшей его, образованней и серьезней, взялся ответственней за ум и студенчествовал, чтоб не отстать от других ребят и дообразоваться в уровне своих знаний, поскольку без учения теперь и шагу нельзя было ступить вперед и выплыть. Ни на каком мало-мальски стоящем производстве. Бултыхались все. Никто не хотел оказаться обделенным по собственной нерасторопности.
Павел в 1934-м году поступил в Политехнический институт. Поэтому и помнил: в декабре на улице Шпалерной, куда он приезжал к товарищу за учебниками, стояли шпалеры курсантов, военных; он слышал, что в Смольном убили Кирова и что в Ленинград приехал Сталин. И все. Больше ничего знать не хотел.
Однако Павел вскоре ушел отсюда, чтобы учиться в институте Лесгафта, а оттуда – в организацию, включавшую метроном-службу, которая может быть востребованной при налетах авиации, при артобстрелах. Для этого отводилось специальное здание. Но правительство вдруг решило послать поступивших сюда студентов в Военно-Механический институт.
Однажды Павел пришел к профессору с заявлением устным:
– Я не могу дальше все выучивать о вооружении.
– А! Вы ведь у меня сдавали уже, – выслушав его, сказал профессор. – Тогда не нужно. – И освободил его. Подрабатывавшие преподаватели (также и по сопромату) были не в пример нынешних задавал. Понятливее, что ли.
Попасть обратно в Политехнический, как было снова захотелось Павлу, – значило бы напрасно лишний год потерять. И поэтому он уже подавил в себе подобный искус, полностью засел за подготовку и писание диплома на совесть. Даже самому себе не поверил.
Между тем Шура родила дочь – чуть раньше, чем Яна родила сына, а затем и тоже дочь. Подруги встречались не раз. Действительно Шура отказалась уехать в Германии с Куртом. Тот был обескуражен, в шоке; это, мол, невозможно. Не по правилам. В Москве через посольство он добился личного приема у Молотова. Пожаловался тому на непонятную обструкцию русской жены и, глядя на неприступно широкий лоб самого председателя русских, просил повлиять на нее, Александру. Из-за стекол очков на него блеснули председательские глаза. И ему был предложен наилучший выход для сохранения семьи: принять советское подданство. Советское правительство ценит всех специалистов. Работы хватит.
Да, инженерной работы для Курта пока хватало. Волей-неволей, втроем с ним, уже прилично говорившим по-русски, Шура и их подраставшая прелестная дочь разъезжали-колесили и по Украине, и за Уралом. Но в 1937-м году на Урале при диверсии вспыхнул огнем завод, и Курт погиб при пожаре.
В отличие от Шуры, Яна и Павел не зарегистрировали факт рождения ни первенца – сына, ни затем – дочери: Павел постеснялся, что в графе паспорта «отец» будет значиться «студент», еще «студент», что могло бы вызвать и насмешку чью-то; он ведь еще сдавал последний экзамен 26-го июня, а Люба-то родилась уже 4-го июня. Каково! И его поделом обругали после в ЗАГСе за запоздалую подачу документов на регистрацию детей.
Стало быть, тридцатилетний Степин защитил диплом в 1938-м году с отличием. По специальности механика-технолога, разбирающегося в станках и машинах.
Заводище «Большевик», куда направили Степина, было спецпредприятием: так, оно выпускало, например, и 12-ти дюймовые военно-морские пушки для крейсеров «Октябрьская революция», «Марат» и другие серьезные спецзаказы. Здесь только в ИТР служило около 4500 человек. Заблудиться в цехах можно. Попроситься же при распределении на какой-нибудь маленький заводик Степин как-то не додумался, пустая голова. И уже распространялось на всех предприятиях правило: без права перехода на другое место работы. Иди только туда, куда тебя пошлют. При приходе сюда Степин был принят самим замнаркомом. И определен старшим инженером в техническое бюро. Устинов, директор (ставший впоследствии министром обороны СССР), не перевел его в цех, куда он просился; а своевольный, с гонорком вихрастый главный инженер, спросив у него, куда он хочет, лишь сказал исполнительной секретарше:
– Хорошо. Переведите его в цех.
Был март. У Степиных помалу налаживалась жизнь, что они даже замыслили снять к лету приглядную дачку – обязательно возле какой-нибудь реки. И еще было так чудесно, что они раз, прогуливаясь, болтая, буквально столкнулись на тротуаре с по-прежнему нарядной Шурой: она нашлась! Она шла павой вместе с юркой дочуркой и сбитым и подвижным мужчиной с приветливым лицом южанина. Все они, задержавшись около одной просторной колоннады, сбивчиво потолковали малость.
Мужчина был испанцем, Андресом, республиканцем, – новым приобретением Шуры; он после поражения Испанской республики приехал сюда, в Россию, как эмигрант, вместе с юной русской переводчицей, потерявшей в Испании свою подругу: ту ни за что убили фалангисты.
Да, злой рок преследовал народ везде, тузил его; не счесть людских жертв и потерь надежд для всех, желавших во что бы то ни стало остановить насилие на Аппенинах. И сколько предпринималось для этого усилий. Новый скорбный звонок для мира? Неужто он еще не слышен? «Сатана там правит бал…». Сердце сжималось, стоило лишь подумать об этом. Женщины повздыхали.
Городские голуби толклись, слетаясь, пыжась и воркуя, на асфальтной площадке, обогреваемой снизу теплом проложенной трубы.
XXI
Той переводчицей, с которой прибыл в Ленинград живой, безалаберный, балагур Андрес, служила в Испании Лена Образцова, знакомая Шуры, студентка. Смелый человек.
Тогда Лена училась в институте «Интуриста» (здание – на Исаакиевской площади): хотела стать переводчицей именно испанского языка, потому что увлекалась всей испанской культурой. Весной 1937 года здесь вдруг появился приятный молодой человек. Из Москвы. Вежливо стал опрашивать девушек: «Не хотели бы вы, студентки, сначала поехать и поработать на практике?» «Да, конечно! – отвечали ему девушки заинтригованно. – А куда? – скажите». «Туда, где тепло», – говорил загадочно заезжий. У желающих попрактиковаться стали проверять анкетные данные. У Лены оказались они прекрасными: она – из семьи рабочих; а ее подружка Галина, к ее огорчению, не прошла: ее предки принадлежали к дворянскому сословию. И какой-то дальний отпрыск осел не то в Парагвае, не то в Бразилии. Не смешно.
Но, хотя москвич и «темнил» (известно, чтобы не было излишней трескотни), девчата и сами вскоре поняли, что тут к чему. Слишком близко – на самой поверхности – лежала причина того; все было и слишком серьезно, чтобы не знать ничего. Ведь весь-то мир всколыхнул кровавый марш-мятеж франкистов в Испании, нацеленный против собственного же народа. И советские люди, тоже протестуя, не переставали митинговать и собирали средства в помощь страдающим испанцам, и записывались в добровольцы. Хотели отстоять республику.
– Ну, вы не раздумали? – спросил москвич у девушек, отобранных уже в группу «практикантов».
Никто не отказался сгоряча.
Тогда всех определили на курсы усиленного изучения испанского языка. А читали его и также французский институтские же старшекурсницы, уже работающие переводчицами и побывавшие в Испании. Читали больше с привлечением разговорной речи. Потом их, девушек, водили в тир. На площади же – в чердачное помещение. Лене дали в руки пистолет. И, как выяснилось, стреляла она неплохо. Возили их после и на Литейный проспект в тир – тоже пустое, специальное помещение.
И снова, когда они все прошли, спросили у них:
– Ну как, вы не раздумали? Никто? Отлично…
А потом, идя по набережной Мойки, Лена и ее подруга Фаина сами себе заудивлялись:
– И как легко и просто мы согласились! Несмышленыши!.. Сопливки!..
– Будто это – съездить в Тулу, чтобы сесть там за самовар и попить чайку с тульскими пряниками»!
Лена наконец не утаилась, рассказала обо всем отцу; он был у нее – старый коммунист, и сразу все понял, как явный стойкий заговорщик. Матери же Лена сказала, что едет на практику. На юг. И, конечно, как бы оттуда потом писала ей письма – о том, что тепло, она купалась, практика хорошая. Получая такие письма, мать ее удивлялась только одному – почему ее письма идут через Москву, и все.
И вот стая новобранниц рисковых, замирая, отправилась поездом в Москву. Здесь высокое начальство строго проинструктировало их, глупышек, как следует им вести себя в кружной и небезопасной дороге и в самой Испании воюющей, где они будут странствовать под чужими, вымышленными именами. Таковы условия. И об этом никому ничего никогда не говорить! Затем они захаживали и в вещевые магазины и в ателье пошивочные – подбирали для них соразмерные платья, обувь. А все прежде ношенное ими велели отослать домой с такой припиской: им выдали на факультете деньги в счет практики, и они купили себе нужные вещи, а эти покамест не нужны…
К ним присоединились еще студентки из Москвы и других мест – всего собралось человек пятьдесят. Опять поехали поездом – через Ленинград в Мурманск. Здесь, в порту, сели на непассажирский теплоход. Вся его команда, вероятно, уже знала, кого они принимают; к ним очень тепло, по-братски отнеслись моряки – уступили им свои каюты. Только тут девушки посерьезнели наконец. Начали осознавать могущую быть опасность. Невероятно как!
Когда судно затемно проходило Кильский канал (самое опасное место: Германия открыто поддерживала Франко и бомбардировала в Испании намеченные цели), им велено было даже не разговаривать друг с дружкой. Чтоб не выдать своего присутствия. Сошли на берег только в Гавре. Увидели красивые французские домишки. Уж отсюда, сев в вагон, приехали в людно-оживленный Париж; окна были не зашторены, но закрыты. А вскоре путешественниц пересадили на Тулузский поезд, чтобы ехать дальше, к югу, в вагоны смежные, второго класса. И так они, никуда не выходя, приехали на границу с Испанией, в которой уже год длилась гражданская война. После проезда многокилометрового туннеля одна республиканская охрана передала группу русских девушек в распоряжение другой. Все делалось по-быстрому.