
Свет мой. Том 1
И сколько ж раз потом, в трескучие морозы зимние, понаезшие гитлеровцы (и заезжие и захожие офицеры и солдаты, те или другие, а не просто Гансы, Карлы, Эрихи, поминутно, пребывая здесь, под Ржевом, забивали всякий теплый угол) выгоняли по тактическим соображениям – чтоб поуютней да побезопасней им самим расположиться в большой топленой избе – выгоняли поголовно всех Кашиных на морозную улицу: мол, рус, иди, куда хочешь, а нам отдай дом по-хорошему, не зли. Не то хуже будет.
Между тем кровожадный полицай Силин слышно все выискивал, вынюхивал, кто из жителей теперь провинен в чем-нибудь перед новой властью; он стремился скорыми расправами везде внушить страх, ужас населению (коли обирать – то уже было никого и ничего); он шоры накатил на бельма бесстыжие, пер себе на всех… Ведь на ум порченый, пропитанный ядом предательства, всякие поганые мысли взбредали ему на ум без задержки. Он не кривлялся, не стоял на одной ноге, а сразу на обеих твердо; он любил еще прикинуться милягой, доброхотом, но ему только бы и спроваживать на тот свет людей. Завсегда, видать, чесались руки у него, чтобы полоснуть кого-нибудь наотмашь. И уже сажал он под замок в холодный карцер (сарай) на трое суток баб – лишь за их вольные, неуважительные высказывания о нем, о немцах…
Этот проклятущий ирод не оставлял в покое Кашиных: вскоре вновь вломился к ним в избу допросителем, ровно черный черт.
– Анна, пока я по-хорошему говорю тебе: ты верни-ка мне сейчас казенное школьное имущество. Я за ним пришел… – С поразительной наглостью и напором входил он во вкус безграничного самоуправства. Встал он подле беленой печи, что бандит с большой дороги. Ждал, басурман!..
Анна страшно удивилась его словам, впилась глазами в его аспидное лицо, в его глаза бесстыжие:
– Это – какое же такое имущество, господи? Что еще придумали?
– Школьный глобус отдай! Соседские девки показали, что твои ребята его забрали, унесли.
– Ага, вертихвостки-сестрички донесли? – догадалась Анна, вспыхнула: – Мои ребятки его не украли, к Вашему сведению, а выхватили из костра, куда его зашвырнули немецкие солдаты; они жгли книжки и тетрадки и все ребячье, истребляли как заразу какую.
Вот времечко наступило! Ловкие сестрички Любка и Лида из шумливого семейства Шутовых, перекочевавшие с приходом немцев в опустелое школьное помещение (учительница Инесса Григорьевна и председатель Соломон Яковлевич, жившие здесь с дочкой, уехали), бойко воссиживали на коленях солдат (это Наташа видела) и цыганили у них формованные кругляшки конфет-леденцов:
– Ну, давай еще! Мало даешь! Тебе жалко, что ли, кавалер?! – и вырывали сладости у тех из рук.
– Так, где глобус? – гремел голос Силина. – Отдай!
– Сейчас принесу… Я не понимаю. – Анна все-таки возроптала, защищаясь: – Для чего ж, скажите, глобус Вам? Пусть мои детишки лучше тешатся – они по нему учились прежде: он дорог им. Понимаете?
Силин сверкнул глазками. И сильнее сжал в руке плетку. Тем не менее, порадовал:
– Власть новая сейчас наново воссоздает школу сельскую, начальную. Уже парты приискали, приготовили, завезут комплект. Учительниц пригласили. Учеба в школе обязательна для всех ребятишек. Потому и собираем все…
Усмехнулась горько Анна – не сдержалась снова:
– Значит, собираетесь учить детишек грамоте? Очень хороши «освободители»: все сначала изожгли, не разбираючись, а теперь,.. вишь, понадобилось для чего-то просвещать детей мужицких… Проявляют вдруг заботу…
– Придержи-ка свой язычок! – багровея, зашипел Силин. – Прикуси! Он тебя погубит, говорю! Убери свои глаза правдивые!… – заиграли желваки на скулах у него.
Видно, все не мог он простить ее за то, что был когда-то отвергнут ею: его домогательства, нахрап не нравились ей. А главное, он не был работящим парнем. И поэтому еще он все еще взъедался так на нее…
Ну, унес он глобус драгоценный… победителем!
Для чего-то немцы и взаправду открыли прежнюю начальную школу (видимо уже поверили в свою победу). Привезли сюда, в помещение при ней, двух неместных русских же учителок-сестриц курносых, даже привлекательных и очень щебетливо-глупеньких, но говоривших мило, хорошо по-немецки с зачастившими сюда к ним немецкими офицерами. Галантными кавалерами, форсивших в галифе с кожаными вшивками. В кожаных перчатках. И еще с плетеным хлыстом… С этими ухажерами учителки катались на лошадках по полям просторным. Они, не унывая, восторгались, например, меткостью стрелков немецких: видите ли, «Мессершмитт», или еще какой там их истребитель, достал с первого же захода их родного папу, забившегося в канаву, – первой очередью… Поразительно!
На занятиях в воссозданной фашистами сельской школе, или ее подобии, ребята, разумеется, не изучали никакой истории родной страны; они зато зубрили закон божий, и их учили величать «господином» старосту и также полицая Силина, а равно – и вышколенных, также зачастивших в класс, офицеров немецких, и вставать из-за парт и кланяться при вхождении тех. Оттого вся малышня, не привыкшая к таким порядкам, самолично разбежалась, спустя каких-то двух-трех недель. И в том числе Верочка Кашина, первоклашка…
Примечательно то, что наступил период проявления народомыслия в главном; все уже кумекали, как лучше приспособиться к выживанию в таких ужасных условиях. Так, многие вдруг занялись деланьем для себя ручных мельниц, чтобы молоть зерно на муку, что было проблемой, так как никаких мельниц теперь не было и не было продажи муки. Оказалось это мукомольное дело и не столь мудреным. И братья Кашины с ним тоже вполне справились, подсмотрев у мужиков проект: удачно сделали небольшую ручную мельницу сами. Они для начала ровнехонько отпилили от березового бревна два кругляка и вот, выдолбив в одном из них насквозь воронку (для насыпания в нее зерна), спирально вколотили в один и другой торцы ребрами мелкие осколки разбитого старого чугунка. Нижний кряж, который должен быть неподвижным, обили по краю железной полосой, приладили сюда железный лоток, а к верхнему меньшему диску приделали снизу металлическую планку с дыркой и длинную подвижную (чтобы вращать на штыре верхний диск) ручку. Признаться, отцовская, недоделанная мельница была громоздкой, ее каменные жернова были диаметром более полуметра, и было слишком тяжело прокручивать верхний камень детскими руками… А тут если, например, дважды пропустить зерно ржи через такую вертушку, то мука выходила вполне приемлемо мелкой, почти как на мукомольне.
На этом народ тоже учился, как выжить. Опыт бытовой. Приходящий.
XIX
– О-о, чудесно же: все мы при себе, ура! – И темнокудрая Яна-Яночка, жена при Павле солнечном, артистично ручками всплеснула и каким-то магическим взглядом повела перед собой, вот только что они и дети – третьеклассник Толя да трехлетняя Люба – уселись среди всех прочих граждан в желтоскамеечном вагоне и только что вагон, дернувшись, набирая ход, заколыхался мерно в движении вдоль по отполированным колесами рельсам. Все устраивалось нужным образом. А между тем это было 22 июня 1941 года, т.е. именно в первовоенное воскресенье, однако было так, что о том – о случившейся этим утром всеобщей беде – почти никто из горожан еще не знал. О войне еще не сообщалось населению по радио.
Итак, чета Степиных поехала с Финляндского вокзала на дачу – в курортную зону Сестрорецка, любимое место Яны; они хотели для отдыха воспользоваться здесь комнаткой, закрепленной за Яной по статусу учительницы, преподававшей местным ребятам историю. Нынешний учебный год по маю завершился. Все учащиеся уже разъехались на каникулы. А Павел получил календарный отпуск. И в семье у них, Степиных, покамест не было больших потрясений, разве что проявлялись мелкие супружеские стычки, что считалось у людей само собой разумеющимся, существующим в порядке вещей. Не до них!
До Сестрорецкого курорта курсировали так называемые круговые поезда – через станцию Белоостров – примерно каждые полчаса по выходным дням. Однако нынче поезд дошел лишь до Белоострова, а дальше почему-то не пошел немедля. Из-за этого в вагоне все заволновались. Что за штучки такие? Был-то уже самый полдень. А вскоре в вагон вшагнул хмуроватый железнодорожник-начальник в полуформе и, став у входа, срывающимся голосом оповестил всех едущих о том, что данный рейс прерывается в связи с тем, что началась, граждане, война с Германией. Немецкие войска на рассвете атаковали границу. Бомбили наши города. По радио сейчас дали правительственное сообщение…
Услышанное разум человеческий никак не вмещал, не мог вместить; шок, непонимание происходящего и растерянность придавили сразу всех пассажиров. Они, лишь опомнившись мало-помалу, зашевелились, задвигались, заахали, завздыхали, повалили вон из вагонов – кто куда. С сокрушением, тревогой и печалью. Со словами проклятия извергу:
– Вишь, чертоломит гад ползучий!..
– Чтоб поиздыхалось им… Горлохватким колбасникам!
– Вот и верь заклятиям… Доумасливались… до чего…
– Хорошо известно: чем заиграешься, тем и зашибешься, – присказал при сем, ни к кому в особенности не обращаясь, некий замурзанный субъект в вагонной толпе, потянувшийся на облитый лучами солнца перрон, перечеркнутый темными тенями от ближних лип. И сказанное им Павел, который волок чемодан и сумку, тут же мысленно перевел на пример своего жизнеустройства, прежде всего. Он подумал об этом потому, что нынче уже успел поскандалить с Яной вследствие ее умышленно-легкомысленного недопонимания, как казалось ему, его ясно-определенного умонастроения, отчего они и припозднились сегодня с выездом, будь неладен он. – Все ходят, как слепоглухонемые, – продолжал меж тем предрекатель сам по себе, не ища по обыкновению глазами ничьего взгляда. – Разве непонятно людям ничего?
Да легко словесничать всуе, тратить слова.
Ведь так ясно, ясно было: никакое понимание людьми такой нагрянувшей беды никак не спасало наш народ от безумства распаленных вояк, завоевателей Европы. И к такому суровому повороту всей жизни он морально не был готов – отнесся точно к какому-то стихийно налетевшему бедствию, неуправляемому самотеку, с которым отныне предстояло биться насмерть.
Однако же большинство граждан все еще надеялись избежать непредвиденных последствий объявленной им войны. И, собственно, неприятие и отторжение ее, как факта такового, теперь явно было написано, главным образом, на мужских лицах.
В этот момент Павел ничем не отличился, не запаниковал никак. Его всегда выручало врожденное отцовское чутье обывателя: успеть вовремя приспособиться к жизненным обстоятельствам; он ни в чем и ни с чем не высовывался нигде заметно, все на производстве делал, не надрываясь сильно, как умел и считал нужным, в меру своих сил – не утруждал себя излишними нравственными заботами. Никогда. Однажды он напрочь сбежал от изнурительного хозяйствования на земле нечерноземной, обедненной, донельзя капризной – от того, чем, бывало, занимались его родичи, его отец. Но он не принимал осознанно сердцем и все станочно-железное заводское производство, где выделывались, фрезеровались, вытачивались и шлифовались массовые металлические детали в определенно точных параметрах. К этому он в своей жизни попросту не привык и не думал привыкать особенно. Ко всему он лишь чуть подлаживался, поскольку имел все-таки мужскую закваску и было у него какое ни на есть самолюбие в тридцать пять лет. Отсюда все.
С самого утра Павел, недовольный медленным дачным сбором, обидел Яну, попрекнув ее капухой дворянской. И вот сейчас, когда она, услыхав о начале войны, в растерянности возроптала оттого, что теперь, по-видимому, приходится возвращаться обратно к себе домой, он прицыкнул на нее:
– Подожди-ка, Янка. Не дергайся поперед батьки. Все сделаешь не так, как нужно. Может, сумасшедшие еще образумятся – им поддадут маленько и они отступятся. Давай уж доберемся до того места, куда собрались. Там посмотрим, прикинем, что к чему… Бери сумку…
После этого Степины все же добрались на автобусе до курорта, пребывавшего в ослепляющей зелени и уюта. Они прошли по главной аллее мимо светлого главного корпуса. Занесли вещи в дощатый дом, походили по расчищенным дорожкам, по которым близко-близко попрыгивали, радуя малышей, мелкие птички, среди парковых деревьев и цветущих полянок. И потом заняли подходящее местечко на мелком сыпучем песке на немноголюдном пляжном пространстве под шелест волн. Сняли с себя верхнюю одежду…
– О, я вижу: не нашенский голубь закружил. Нет, чужак! – Задрал в небо голову, остриженную бобриком, атлет в белой майке, приостановясь близ стоявшего чуркой Павла, который тоже, услыхав самолетный гул и увидав летевший самолет, только удивился словам незнакомца.
– Вы всерьез считаете так? Не палят же зенитки… Если бы не было так…
– Да, финский друг, знать, пожаловал. Проведать…
– Да почему Вы так решили? – настаивал Павел.
– Фюзеляж не тот. Определенно финский разведчик… Явился – не запылился…
– Неужели и финны уже отважились куснуть…
– Полагаю, что попробуют. Ярослав. – Незнакомец представился и протянул Павлу руку. Павел пожал ее, назвался тоже.
– А такое, чую, будет непременно. Пыл-то не иссяк у генералитета с той стороны. Страсти-то еще не улеглись. И в глазах большого разбойника – Германии – очень ведь лестно малым странам тоже выказать свою храбрость, претендовать на какую-то долю…
– Но мы-то, согласитесь, Ярослав, со мной, – все-таки как-то шатко-валко волтузились с финнами здесь, на Карельском перешейке, потеряли много техники, бойцов. По-моему, эффективнее у нас прошло сражение с японцами на Халкин-Голе. Да?
– Ну, – сказал Ярослав, – это с тем несопоставимо. Ведь у нас тут с финнами не просто локальная несколькомесячная стычка была, отнюдь: вот, мол, поцарапались себе, порасквасили носы друг другу, и все, – большой сосед обидел малого.
– А что же? Немало жизней положили.
– А тоже – по немалой дури. Нашей же. Русской. Скажу по секрету. – Ярослав понизил голос. – В восемнадцатом году Ленин, когда предоставил им, финнам, независимость, то уступил им часть территории, что лежит Западней Выборга и что принадлежала России почти двести лет – со времен еще царствования Елизаветы Петровны.
– Неужели? Я не знал…
– Я карту дореволюционную видел… Финны ему помогали в революцию, он их любил, и они его любили взаимно, как и Александра Первого, который дал им в свое время широчайшую автономию… Из-за этого-то – привет! – Граница придвинулась вплотную к Ленинграду. И это стало угрозой большому городу, когда везде заполыхало. Вы, верно, понимаете… В переговорах о каком-то возврате тут земель финны уперлись… И ни у одной соседней с нами страны нет нейтралитета, никаких обязательств. Да ведь если таковые и есть, подписаны, – получается грош им цена…
– Да, да… Не имеют значения… Для одержимых…
– Все не так просто, Павел, с политикой. Ведь независимому правительству Финляндии присягнул на верность кадровый русский офицер Маннергейм. В дни российской анархии. Он возненавидел большевиков и чернь. Даже расстрелял взбунтовавшихся финских рабочих. Навел порядок. – Об этом я читал, – сказал Павел. – И вот, возглавив уже финскую армию, опоясал границу с нами на Карельском перешейке шипами надолб, а берег финского залива бетонными дотами и дзотами, которых ни один снаряд не прошибал, возбуждался в разговоре Ярослав. – Поверьте…
– Что ж, не промах, знать… Нашел себя… И проявил…
– Откроюсь Вам, я все это видел рядом, как военный корреспондент. По вхождению в Зеленогорск видел даже установленные на столах у финнов теплые пироги: они столь поспешно ретировались отсюда. Уверились настолько в прочность своей обороны…
– Видно, подготовились на ять…
– Так на их стороне была колоссальная помощь западных стран, считавших своим долгом защититься от Советской России. Вся Европа, ее лидеры, поднатаскала сюда сотни самолетов, орудий, танков, посылала сюда инструкторов, добровольцев. Кое-кто из стратегов считал возможным двинуться отсюда с оружием на Москву…
А то, что Маннергейм поддержит Гитлера – всенепременно. Да и другие страны-малышки точно примкнут, можно быть уверенным в этом. Несладко нам придется… – сказал Ярослав на прощание.
XX
Этот откровенный, хоть и случайный, пляжный разговор и пролет чужого самолета в небе поколебал первоначальное решение Павла остаться здесь, в Сестрорецке, на какие-то дни: дети могли оказаться в опасности. Поэтому Степины, несколько поприпиравшись по-здравому, однако, рассудив, решили вечером же вернуться к себе – на Таврическую улицу.
Павел ругал в душе все и всех за напрасную поездку.
К утру Павел всяко понимал: с летом дело – дрянь! Уж в небе – фюзеляж чужой!.. Но только друг Армен Меликьян считал, что вполне безопасно будет для них, Степиных, выехать из Ленинграда куда-нибудь восточней в область и там, среди природы, лучше перелетить каникулы, пока в пограничье наши войска поквитаются с тевтонцами. Да и был он заведомо уверен:
– Вот еще дадим мы, русичи, по зубам этим шпендрикам Гитлера! Посворачиваем им башки!
Впрочем, Павел, который еще никогда не нюхал пороха, и сам-то сходно размышлял, прислушиваясь к толкам и толкаясь среди живого, бурлящего люда; он тоже по-обывательски судил о защитительных возможностях страны, уверовав в непробивную мощь России, какую никто и ничто неспособны пересилить, сломить.
Между тем встревоженная Яна, отгоняя прочь самоуспокоенность, сомневалась в целесообразности вывоза теперь двоих детей на летний сезон из города: ее настолько пугала заполонившая все вокруг какая-то необъятная хаотичная пустота в произвольно, казалось бы, идущих событиях, не жалующих никого. Действительно тут никакой уж хороший советчик явно не мог бы предложить ей, маловерке, что-либо стояще-защитительное для жизни ее детей, увы. Ведь отныне самотечно все человеческие понятия сместились, а все делалось людьми ровно в бессмысленно-заколдованной спешке. Словно жесточеннейший вихрь, внезапно налетев, враз сорвал крышу с жилища и дверь с петель; он же соответственно подхватил и всех жильцов, живущих в нем, с силой закружил и понес куда-то врассыпную, как песок сыпучий. Они-то не успели ни даже собраться со своими обыденно-трескучими, не дававшими им покоя, мыслями и никому ненужными решениями, ни даже мимолетно оглянуться ни на что.
Никакой толковой информации не было.
Вот поди, уясни толком что-нибудь путное на ходу, в такой неразволоке…
Когда где-то невдали, у самого порога, или уже здесь, за порогом, была на полном ходу и наславу наизготовившаяся для бойни чудовищная немецкая армия. Хищно раздувала ноздри. Напирала рылом, не разбирая ничего под ногами. Дрожи, визжи вся Европа! Твой час, коллаборационист!
Увы, делать нечего. Яна благоразумно собралась, не артачась, не мешкая, но скрипя сердцем, в нынешний отпуск вместе с детьми – Толей и Любой; она оттого и делала все как-то механически, непрочувствованно, сама себя не контролируя с прежней привычностью. Не контролировала еще постольку, поскольку они, оба непутевых, она осознавала, великовозрастных родителя, находились сейчас при ребятах в психически-взъерошенном виде, ибо вновь поскандалили открыто – при очередной вспышке недовольства друг другом. Оно же, сегодняшнее, недовольство, проявилось лишь из-за того, что они впопыхах, собираясь, чуть было не забыли взять с собой патефон с классными пластинками – увлечение Павла. Именно из-за этого они опоздали на нужный рейс поезда, а потом Яна неуклюже засуетилась при отчаянной посадке в вагон, что еще сильней раздражило взвинченного непорядком Павла.
Видно, не зря Яна считала себя убежденной невинной страдалицей, продолжающей ею быть при нем, муже. Определенно она страдала с той осени, как она с ним сблизилась опрометчиво, отказавшись вдруг от союза душ с Никитушкой и, значит, от новых его, Никитушкиных, волшебных к ней писем, по которым она всегда потом вздыхала, все поняв, перебирая их в руках. Она стойко, как истая историчка-консерватор, не доверяла ничьим благостным словам (перестала доверять), тем более мужниным; она каждый раз понимала его, его подлинную человеческую суть, все меньше, чем больше, как жена, общалась с ним. Невозвратно время. Да не судима избранность судьбы. Лекарства нет для лечения хронического супружеского разномыслия. Изюминка как раз в том, чтоб не залечить его. Ни под кого.
Нынешняя ссора вышла – Павел полагал, – может быть, потому, что он после ночи, и проспавшись вполне нормально, позевывал отчего-то, точно от острой нехватки кислорода в организме. Оттого, видимо, так заклинило в нем механизм переработки его дум пустых, неразрешимых, сколько он ни старался осмысленней и напряженней думать о чем-либо нужном. От него-то самого ничего уже не зависело сейчас, и все. Видимо, просто дьявол недумающий сидел в нем и правил им.
И то: осознанно Павел считал себя обязанным быть правым перед женой почти во всем, как вполне настоящий мужчина, законный преемник и продолжатель мужского абсолюта в жизни, иметь веский голос, быть непреклонным перед слабым противником – женщиной. Тут вовсе ничего не значило, что шла война. По его понятию, мудрость в таком мужском противостоянии заключалась в непризнании при этом никакой своей неправоты, что бы ни случилось; причем он не исключал из этого и даже факта своей супружеской неверности, о чем Яна доподлинно знала (он переспал с ее родной сестрой). Ну и что такого! В его саморассуждениях на этот счет в том, конечно же, могла быть виновата лишь жена: она сама допустила промах. Она ведь прекрасно знала, что он, молодой горячий мужчина испытывал постоянную физическую неудовлетворенность в постели с ней, однако оставалась ледышкой театрализованной, экзальтированной почитательницей искусства – с ахами, с вздохами попусту, умилением перед чем-то ненастоящим, напридуманным кем-то.
Да что возьмешь от женщины упрямо-глухой, нелюбвеобильной? Хотя и очень порядочной, разумной: она пока жила без скрипучего комплекса-желания пугать разводом. Была в том бессмысленность? Она оказалась как-никак старше Павла на пять лет, отчего вроде бы и оказалась привязанной к нему, если не навечно, то наверняка надолго. Добровольно, выходит, привязанной. Как в наказание.
И Павел это однозначно и хорошо усвоил. Наверное, еще потому-то он с каких-то пор вполне освоился с ролью некоего командира в своей семье и потому-то считал себе вправе поступать и думать, и судить-рядить, повышая голос, по своему хотению, а правоты жены никак не признавал (лишь иногда), так как в большей степени замечал ее бестолковость в делах будних, ежедневных. По его мнению, она сильна была в теории, а не в практике, что вовсе не одно и то же – никак несравнимо.
– Вот заботушка у нас хуже губернаторского, – сказала Яна при сборах в отъезд. – Только бы не попасть нам, Павлуш, в пекло, не обмишуриться… Пообомнут тогда нам бока.
– Лихо – не впервой, не боись, – успокоил Павел. – Пообомнемся чуть – ну и что из того? Лишь бы не смертельно… Если что – вернемся. Забираться далеко не будем.
– «Дай черту палец, он и руку откусит», – немцы говорят. Верно про себя самих. Вон как они враз порешили чехов, поляков, бельгийцев и французов. Заграбастали… Не шутили…
– Слушай, мать: не ломай ты голову над мировыми проблемами. Сами верхи не могут разобраться. Я сказал: вернемся в случае чего… Я решил – и перерешовывать не буду!
– Ты же, Павлик, извини, удивляешься на поступки немцев-нелюдей, а ведь сам бываешь неправ, что знаешь хорошо, но действуешь по неправоте, не исправляешься, – уколола она его по-тихому, и он даже осекся, притих. Хлупал глазами.
– Успокойся! Не сопи!
Яна язык пожевала, и все, как бывало при праведном гневании Павла. Поджала губы, знавшие мало помады (и без того были хороши). Не сопротивлялась долго. Трясла кудряшками вороновых волос. Бессильная. Она чаще, огрызаясь для порядка, безуспешно – воспитательно призывала мужа к благоразумию и смирению – качеству характера, которое он не признавал.
Однако Павел нисколько не обеспокоился, когда они фактически спонтанно – наугад сразу поехали на поиски подходящей дачки, ничего заранее не разведав, не прикинув, что и как, уже с Московского вокзала. Это Павел мог позволить себе: на него, как на незаменимого специалиста на военном заводе, распространялась известная бронь, автоматически освобождавшая его от призыва на службу в армию; он вследствие этого находился при семье по месту жительства (пока здесь существовал завод) – существеннейшая, значит, поблажка для него, позволявшая ему не бояться резких осложнений в жизненных обстоятельствах, пока действует эта бронь. Так что по этому поводу он, разумеется, покамест не напрягался умом излишне. Все у него шло еще не худо. А предвидеть нечто существенное в жизни ему не было дано. Отнюдь.
Где-то второпях какой-то добряк надоумил их доехать до местечка Нечеперть, что они и сделали. Здесь высыпали из вагона как горох из стручка. Очень скоро и задешево сняли приличную комнатушку в доме местного приветливого финна, очень, видать, хозяйственного мужика, странно уверенного в себе по нынешним суровым временам. На вид он был здоровым, как початок спелой кукурузы против квелых приезжих горожан-заморышей, еще нисколько не обветренных, не то, что подрумяненных.