Свет мой. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Аркадий Алексеевич Кузьмин, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
25 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Не терзайся, мам, – остановила ее Наташа. – Прошу! И не придумывай!

Однако Анне было неспокойно кругом.

– Сейчас по рельсам застучим – еще и песню заведем, – неосторожно призналась дочь. – Так, глядишь, быстрее время скоротается.

– Смотри, – ответила Анна сухо. – Только нам певствовать, по-моему, еще рановато.

– Ах, мамочка! Легче так осилить все. Ведь папа наш всегда пел под работу – он никогда не унывал, ты вспомни-ка! Сама же говорила.

– Говорила, да…


XIV


Как все-таки ей, Наташе, не хватало гитары, ее звучащих струн! Недаром она мечтала о ней и даже заговаривала иной раз – все мечтала о таком музыкальном инструменте, несмотря на разверзшиеся беды, муки, не то, что трудности; душа ее куда-то высоко стремилась и просилась сама, не слушаясь никаких запретов, невзирая ни на что. Она была тонко чувствующей натурой, и в ее песнях это жило, трепетало так.

Когда на разъезде Мелехово они вшестером вечером прицепились к товарняку, направлявшемуся в Вязьму, и пропихнулись в какую-то старую теплушку с соломой (очень кстати), Наташа под вагонное покачиванье и перестукиванье на стыках рельс затянула – для себя одной – незабытый известный романс о дружбе, который особо отвечал ее настроению – то ли от тоски или ожидания чего-то очень важного, застрявшего где-то в пути:

Веселья час и боль разлуки

Хочу делить с тобой всегда.

Давай пожмем друг другу руки –

И в дальний путь на долгие года.

Ну что ж, пожмем друг другу руки –

И в дальний путь на долгие года.

Потом ей припомнилась схожая (по железной дороге) поездка – ездили они, студенты второго курса Ржевского льняного техникума, двадцать три человека вместе с руководителем группы, на практику в Орловскую область, город Почеп (на завод), с двумя пересадками – в Москве и Брянске. Это было в 40-м году. Во всем техникуме была одна такая их группа, что специализировалась по культивированию конопли, которую производили южнее (из них сортировщиков первого разряда готовили).

Всего двадцать дней они практиковались. Наибольшую часть времени – в одном из коноплеводческих колхозов, где им детально показывали то, как для посева конопли обрабатывают поле, как высевают коноплю, как ее, спелую, снимают, как затем, срезав конопляную верхушку, мочат конопляную тресту в ямах (моченец заливают водой и кладут сверху гнет – бревна, камни). В деревне их по избам развели; колхоз отпускал для них мясо, молоко, и хозяйки готовили еду. Наташе хорошо спалось на лежанке – на перине; ей думалось хорошо, мечталось о чем-то. А после этого они переехали на завод, чтобы понаблюдать за тем, как здесь обрабатывается конопляное волокно, и здесь практиковались три дня. Но здесь, в городе, есть было нечего (приносили им только хлеб) и спать было также негде – спали на столах заводского начальства. Такой была студенческая практика.

Спустя же несколько месяцев, в зимние каникулы, Наташа самостоятельно съездила и в Москву, бывшую в ту пору закрытым городом. Однако в техникуме хорошим успевающим студентам выдавались для поездки туда, как поощрение, справки; Наташа, воспользовавшись этим правом, съездила туда – пожила больше недели у родителей слесаря, выселенного из Москвы после отсидки в тюрьме и жившего временно в Ромашино, на квартире у Кашиных. (Вон что вспомнилось под перестук колес вагона!). По Москве Наташа помнила Марьину рощу, Минаевский рынок, стеклянный универмаг и какой-то театр, в котором она побывала на спектакле вместе с моряком, родственников хозяев; там-то, в Москве, тогда она и купила отцу в подарок рубашку-косоворотку, которую везла теперь менять.

Вагоны в ночи то стучали, толкались, плыли, визжали, скрежетали по заржавелым, видно, рельсам, то надолго замирали, и устанавливалась относительная тишина и за вагоном. В вагонные окошки и щели заглядывал дрожащий светом месяц. И Наташа будто клевала уже носом.

Кто-то из женщин позвал ее:

– Да ты спишь, Васильевна, что ль?

Она торопливо проговорила, стараясь сказать отчетливей, чтобы не запутаться:

– Нет, в нынешнем году не сплю на ходу. Погодите только! – и досматривать стала развернувшуюся перед ней такую оживленную деревенскую гулянку под гармонь.

Дымчато-чистым, почти беззвездным тянулось залитое месячным светом майское небо; погустелое кружево деревьев занавесило месяц, и он, ярко плавясь над ними, ниже почему-то не спускался, только поспевал куда-то наискоски, наперехват. А гулянье, куда, слыша его, спешила Наталья, вновь, должно, только что, минутой спустя, разошлось: уже не звучал томивший протяжно-грустный вальс гармоники; лишь то далеко, то близко еще всплескивались в светлой ночной тиши голоса расходящихся с гулянки, и все замирало снова. Загамкала где-то собака. Под ясно плавившимся месяцем отсвечивали с зеленцой коньки крыш, ровные, поднявшиеся на вершок, зеленя, остролистые ветки, извив реки или зеркало пруда, одиноко расставленные телеграфные столбы. Мир огромным, безграничным был.

– Ах, как жаль, что я не успела, – сами собою прошептали ее губы.

Но, пожалуй, не меньше теперь и стыдилась она этого танцевального азарта – увлечения перед отцом. Ведь был действительно такой с нею грех, что она пропустила из-за этого даже техникумские занятия и было начала отчуждаться от родителей; да, на нее тогда дурно влияла Ириша дяди Николая, двоюродная ее сестра, старшая по возрасту. Да отец, по-человечески советуя, а не ругая, помог ей во всем разобраться…

Низко спустившийся все-таки месяц обесцветился, бледнея вместе с ночью: уже светало, когда все они сутолочно, бухая погрубелыми голосами, высадились из теплушки на какой-то станции, где затормозил состав, и двинулись отсюда прочь наугад – туда, куда глаза вели.

Их можно было принять за беженцев. На самом деле они были мешочники.


XV


Наташе и Антону только поначалу, едва они вшестером с ромашинскими молодухами вошли в большое целое село с сохранившимися даже изгородями и сознательно – по уговору меж собой – разделились группками для того, чтобы не мешать друг другу, было как-то противно-неудобно ходить с утра по избам, стучать в окна и двери и предлагать появлявшимся хозяйкам вещи – выторговывать за них ржицу, либо что-нибудь еще из продуктов. Но потом все пошло обыкновенней, проще, реальней, как будто только так и нужно было, – может быть, так потому, что и сам здешний народ воспринимал это как суровую необходимость: носа своего он не воротил от таких меняльщиков. Напротив.

Лишь из одной избы (расписной), к которой они подошли, послышалась ворчливая брань, смутившая их, и Наташа, услыхав ее, словно уж споткнулась было перед самыми ступеньками крыльца. В этот самый момент дверь его с шумом открылась, брякнули щеколда и кольцо, и с топотом из коридора по ступенькам дернули, чуть не сбив подошедших сюда сестру и брата, двое оборванных и косматых, что обтрепанный, разлохмаченный лен, парнишек; при этом на бегу они выронили, чего, вероятно, не заметили, что-то металлическое круглое, звякнувшее о доски и скатившееся под ноги Наташе. Вслед же убегавшим увесисто неслось:

– Ах, вы поганцы-надувальщики! Циркачи какие ловкие! Надувать?!. Вот я вас… Поймаю да уши надеру, бессовестные! – и сама разгневанная толстуха в головках от бот, с одышкой, с надутыми, дрожавшими от гнева, щеками, появилась на крыльце; продолжала уже для удачно оказавшихся здесь незнакомых, но должных сочувствовать ей зрителей: – Ишь, хулюганы, предлагают мне будто бы красители, чтобы значит, перекрасить материю в другой цвет; а сами толоченый порох несут – обманывают. Во-о как! Подумайте только!

Антон заморгал глазами: он тоже хотел испытать и использовать немецкий порох в этом качестве – открыл его красящие свойства, но только не знал хорошенько, были ль эти свойства столь достаточны и прочны.

– Эй, вы потеряли… часы! – запоздало вскрикнула Наташа, выслушав бабу, и завороженно подняла с тропинки действительно блеснувшие золотом часы.

Ее словно оглушило чем-то, звон в ушах прорвался; словно она что узнала, вспомнила, но не все еще. Повертела в руках оброненные часы, как нечто небывалое; нажала легонько на какой-то изящный замочек – выступ. Крышка прыгнула, открылась, как входная дверь, приглашая ее войти, и сладкая мелодичная музыка затренькала, ожив.

Но не от этого Наташа тут же опустилась на первую ступеньку крыльца: под крышкой, как в медальоне, была вложена миниатюрная и закругленно обрезанная по форме часов уже пожелтелая фотография молодой тети Маши, и на плоскости крышки было выгравировано даже именно то, что она, Машенька, дарит эти часы своему любимому Константину.

Наташа аж зажмурилась от увиденного, откачнулась, побелела вся.

– Ты что, голубушка? – встряхнулась баба. – Принесь водички-то?..

Наташа замахала на нее руками: сразу говорить не могла. Заслезилось в глазах. Сколько же рук их держали! Они стали причиной смерти родной тети; из-за них, может, кончился и мародер; потом они к ребятам попали – от него ли либо от кого другого. И вот уже она, Наташа, держала их, золотые, пузатые, на ладошке. И было у нее странное ощущение какой-то нереальности, – теперь, после всего, что она видела, пережила вместе со всеми, после кончины тети Маши, причастной своей божественной жизнью к этим часам, она с необыкновенной ясностью и отчетливостью видела и представляла себе, что это именно так, а не иначе. Вот тебе и девичье желание подобного тетиному уюту, какого ей хотелось тогда, когда она бывала у тети и видела ее и ее мужа Константина при часах с брелком – уверенных в своей судьбе мастеровых.

«Невероятно! – подумала Наташа. – Нужно было нам приехать в этот день сюда, за сто километров от дома, и подойти точно к этому крыльцу в момент, в который часы провалились, видно, в дырявый карман убегавших бедствующих, как и мы, ребят, потому идущих на какие-то такие ухищрения, чтобы достать себе и семьям своим кусок хлеба, – часы провалились и шлепнулись к моим ногам. Ни к чьим-нибудь другим».

А ребята потому пошли по избам, что у тамошних обносившихся жителей возникла острая потребность в перекраске и обновлении своей одежды: вещевого и бельевого пополнения ведь давно уж не было, не происходило; между прочим ведь поэтому и возник этот обмен – несправедливый, обирательский, можно сказать. Ведь иные какие-то вещи, как произведения искусства (говорил один преподаватель в техникуме), цены себе не имеют. Что это такое (например, отцовские некоторые вещи для нее, для членов их семьи), теперь Наташа понимала хорошо. Но и голод тоже не ждал. А богатства нажить еще можно живым.

Унимая в себе слезливость, Наташа кратко поведала турнувшей мальчишек толстухе печальную Машину историю, и та, оттаявшая, пригласила ее с братом в избу и, взяв себе кое-что из предложенного ими в обмен, повздыхая и подвсхлипывая, отсыпала им меру золотой ржи.

Было решено часы привезти домой, чтобы передать их законному наследнику Юре, как память о матери; а если вернется с войны Константин, те более попадут они по назначению – опять к своему законному владельцу.

Часы тикали меж тем, отбивали кому-то положенное время.

Выменяв в этом селе пуда четыре зерна, Наташа и Антон на себе потащили его в двух уравненных мешках до неблизкой станции Новодугино. Однако едва Антон взвалил себе на плечи свою половину и пронес несколько шагов, как под плотной тяжестью (и с непривычки) его закосило и повело; он закачался и, не удержавшись (ноги подгибались сами), упал ничком в траву: ноша придавила его к земле. Ох, горе и смех! Он снова упрямо, поднявшись, стиснув зубы, пошел с мешком – и снова упал само собою. «Да что ж это я такой?!» – удивлялся он пуще непонятной слабости своей. А Наташа ревьмя ревела над ним, его жалеючи. Вот какие невеселые у нее романсы… Слушайте, смотрите все!.. А потом, рыдая, она запела сквозь слезы – и все громче. Успокоилась. Из-за этого, казалось, и Антон, изловчившись, выпрямился, пошел тверже с ношей за спиной. Так за полдня почти дотащились они до вагонов, в голове которых паровозик пускал уже пары.

– Поезд… куда? – спотыкаясь о шпалы и рельсы и обливаясь жарким потом, спросила запыхавшаяся Наташа у нескольких военных, наготове стоявших около теплушки и куривших в предотъездном спокойствии.

– Вам куда? – сразу же спросили у нее услужливо. – Во Ржев? – Нам туда, туда! Да!

– Так сидайте, дивчина, сюда! Давайте подсоблю. Иван, возьми-ка у хлопчика груз!

Счастливая тем, что так скоро здесь разрешилось все с доставкой того, что они выменяли и дотащили все-таки, оказавшись в теплушке с помощью услужливых сильных мужских рук, она только на момент задержалась в вагонном проеме и повернулась на какой-то шум, чтобы только взглянуть на то, что происходило там, у соседнего вагона, куда и отсюда тоже метнулись военные.

Какие-то три измятых парня, будто вываленных в земле сверху донизу, вместе с их зимними шапками-ушанками и пальто-растегайками, в чем они были одеты, драли прямиком к теплушке этой; шум и интерес публики возник, видимо, от того, что за ними мельтешили два милиционера, уже хватавшие их почти за полы. Передний парень, однако, уже влетел в вагон – скрылся, а за ним и второй тоже влетел бы непойманным – по разгону, да он, обернувшись, внезапно встал: третьего их товарища ухватил-таки милиционер (он рванулся было, но только пуговицы отлетели). Парень буквально заскулил, ровно собачонка. Это поразило всех. И тогда солдаты обступили стеной беглецов, отсекая их от преследователей, спрашивая у последних, что они такое сделали, чтобы нужно было их хватать безбожно. Что-нибудь украли? Навредили?

– Нет! – затряс головой спасенный. Как бы тронутый от этого.

– Нам приказано забирать таких шляющихся, – кипятился, нажимая, милиционер. – Пустите меня!

Но его не пускали солдаты.

– Подождите, кукла! Откуда, ребята, вы?

– Убежали из лагеря немецкого. Домой хотим. Мы обои – братья. Ржевские. Из Ромашино мы…

Наташа яснее всего расслышала слово «Ромашино», внимательнейше вгляделась в говорившего и ахнула: это ж Мишец, ну, конечно, он Михаил, погодок Валерия, угнанный фашистами в феврале вместе в партии с Валерием и тетиполиным Толиком. Вскрикнула она:

– Миша, ты?! Это я – Наталья Кашина… А где наши – Валерий, Толя?

– Да, здравствуй, Наташ, – громко говорил довольный Миша, залезая следом за братом своим Валентином в соседнюю теплушку, так как поезд уже натянул и дернул вагоны. – Ваши там еще. Не вырвались. Но живы. И надеются, что сбегут. Нас пока трое ребят сбежало, кроме мужиков. – И он, поторапливаемый солдатами, вобрался весь в счастливый из-за этого вагон.

Что за день такой: сплошные неожиданности! Надо ж было Кашиным встретиться здесь еще с однодеревенцами – лагерниками, только что сбежавшими из неволи, и так получить от них – из первых рук – скупые, но достоверные сведения о братьях. Главное, что они живы…

Об этом думала Наташа под монотонное выстукиванье колес вагона по рельсам. Об этом и еще о том, как на переезде у Абрамково, где поезда обычно замедляют бег, они с Антоном сбросят мешки с зерном, а потом выпрыгнут из теплушки сами. Кто-нибудь из них посидит около мешков, а кто-нибудь сбегает в деревню, домой за тачкой: все-таки еще два километра, если не больше, отсюда – зачем же на себе опять тащить – корячиться?

Так они и сладили все.


XVI


Новость о том, что близнецы Мишец и Валец (их все так называли почему-то) воротились из фашистского лагеря, взбудоражила Анну и Полю: тотчас нервная дрожь заколотила их. Они захотели завтра же (сегодня уже поздно было, да и те только что пришли в свой дом) пойти к ним и порасспросить их обо всем, что касалось обоих сыновей, подробнее.

И назавтра пошли к тем.

– Повезло Хрычихе, – поделилась Анна своим соображением с Полей: – Мужа Степана в сорок первом она из лагеря высвободила, вытащила, а теперь уже сами дети ее вырвались из лагеря же. Смотри, какая цепкая семья. И не подумаешь так.

– Деревенские бабы уже смеются, – сказала Поля: – идет куда-нибудь он, Степан, глава семьи – костыли руками переставляет просто так, для приличия, а едва завидит кого-нибудь, тогда потяжелей на костыли нажимает. Инвалид и инвалид. Полный.

– А то как же еще?

С началом войны Хрычев Степан не был призван в армию по негодности; он был позже отправлен на рытье окопов, откуда и попал к немцам в плен. Из ржевского концлагеря он переслал жене Зинаиде записку, и она его вызволила оттуда.

Анна и тогда же ходила к ним, чтобы все узнать о своем муже Василии.

Близнецы Михаил и Валентин были очень нормальные, безобидные и очень уважительные к старшим ребята, телосложением своим покрупнее отца – в мать свою, видать. Из них Михаил был поразговористее, он бесхитростно, ничего не скрывая, и рассказывал в основном пришедшим к ним Анне и Поле про свою и всех других подростков деревенских лагерную жизнь там, у немцев, за Ярцевым.

– Там часто вот такое, например, – ровно, почти без волнения, рассказывал Михаил, сидя на лавке, рядом с братом. – Дана была нам, лагерникам, команда выстроиться. Ну, выстроились мы. Подошел немецкий офицер. Слышим, говорит по ходу своим: «Патруль капут!» Мы хорошо поняли, что это значило; по-немецки мы уже хорошо понимали: навырели. Только сначала я подумал не то – что вроде б сам патруль сделал себе капут: уже раз был такой случай. Но нет. Немецкие солдаты сбегали куда-то, осмотрели убитого; они узнали, как это могло быть. Мы выстроились с грехом пополам: и все тискаются в кучу, никто не хочет с краю становиться – значит, с жизнью расставаться. Они обычно с краю брали людей и отводили на расстрел. Офицер говорит, переводчик, – был один очень хитрый, льстивший им мужик, – переводит нам вслед за ним; только уж ненужно нам переводить: и так догадываемся, о чем офицер говорит. А говорит он о том, что, если сейчас никто не сознается, кто патруля убил, будет десяток человек расстреляно. Без промедления. Опять все стали жаться в кучу; не знаем, кого сейчас возьмут, порешат. Но тут переводчик косоглазый посмотрел, посмотрел эдак на нас, сказал офицеру, что он почему-то не видит в строю того-то и того-то; он, мол, давно подозревал, послеживал за этими людьми: ему не нравились их глаза. Немцы его выслушали, стали нас, лагерников, по спискам сверять, окликать и так выяснили, что исчезли трое человек – наших, ромашинских мужиков.

«Откуда», – только спросил офицер. Переводчик сказал ему, что из Ромашино. И этот офицер закричал: «Wieder Romaschino?! Vojer!» Значит, надо сжечь деревню.

Но нас не тронули, распустили по баракам все-таки. Может, потому не расстреляли, что нуждались в рабочих руках.

А убили немца-патруля, оказалось, очень просто, проще пареной репы. Мы рыли окопы целый этот день; гнали нас по лесу, по тропочке. Лес уже просыхал, начинало все зеленеть. Их, немцев, восемь патрулей, а нас, лагерников, сто, даже больше. Идут они – оглядываются, боятся, выходит; тоже люди – когда прижало, не хотят умирать, и все. А те мужики-то вернулись в окоп. А немец сидел с котелком в руках. Его и убили. И все оружие, какое было там, они утащили с собою в лес.

Только наутро мы втроем (еще один парень ржевский) остались на какой-то миг без присмотра. И словно кто подтолкнул нас разом: «Что же вы! Бегите!» Мы переглянулись, озирнулись, подхватились; дернули по лесу, по кочкам, за елками. К вечеру в том лесу набрели на каких-то мужиков-бородачей – видно, таких же, как сами мы, беглецов. Только те не принимали нас в свою мужскую компанию – не то, что сторонились нас, как наши мужики в лагере, а напрямик высказали нам, что с нами они запросто пропадут. С матом прогнали нас и ушли от нас. Куда же, в какую сторону нам податься – было не ясно, опасно. Заночевали мы в каком-то заброшенном окопчике. Потом на солнце пошли. Плутали-плутали – и вышли уже, выяснилось, по эту линию фронта. То ли фронт подвинулся – мы и не поняли, его не переходили.

Ну, добрели так до станции одной. Уже поздним вечером. Там стрелочница всматривалась, всматривалась в нас… И вдруг говорит: пойдем, у меня переночуете. У меня тоже сын, такой горемыка. Вошли с ней в какое-то строение. Суетится она: мои родимые! А мы страшно есть хотим. А спросить – не спрашивается… Язык не подымается. У нее – свои ребятишки махонькие. Троица. На полу лежат под продырявленным армяком. А на полке, видим, испеченный хлеб – такой же, как у нас был, с капустой наполовину, какой с полки на лавку тек. И спросить-то не решаемся, хоть и оголодались жутко: спросим, а станем ли еще есть его? Но ничего – поели потом. И утречком она посадила нас на попутный поезд.

Вот больше ничего и не знаем про лагерь, про Валерия и Толю.

– Миша, я еще что хочу спросить у вас, – сказала, запинаясь, Анна. – Мне плохой сон о нем снился в феврале: будто он, Валера, стоял под расстрелом. Так ли?

– Не с одним Валерой такое было. Я же рассказывал вам… Тогда почему-то ноги отказали было у него. Идти он не мог. А нас долго гнали. А когда его другие немцы на санях подвезли, ноги и отошли сами собой. Там о смерти мы не думали…

– А что, – спросила Поля, – дружат ли между собой они, Толя и Валерий?

И к своему разочарованию она услышала, что дружбы особенной он не замечал, что у них обычные товарищеские отношения и что там и дружить-то как-то некогда – иное все, другой воздух. Скоро разбегутся все, можно верить в это.


XVII


Демобилизованный из армии по болезни Макаров Николай, Аннин и Дунин брат, и прежде проявлял особую склонность к словесным упражнениям перед особенно знакомыми и родными – он всегда оригинальничал, а тут, видимо, в связи с окончательной потерей веры в то, что он выкарабкается, он, належавшийся и исхудалый, стал словесно упражняться уже не в том смысле, т. е. обращать внимание всех на эту сторону личной катастрофы, склоняясь к пониманию закона судьбы, а не воли человека. Воля человека не давала ему продление дней. И эта перемена, случившаяся с ним, тем, который обычно со снисхождением посмеивался над другими, ежели они бывали в подобном положении, и, надо признать, в жизни чаще был колюч, несправедлив, была видна теперь в особенности.

Анна, пришедшая к Николаю в дом, подсознательно отметила это про себя, сидя у его кровати, на которой он лежмя лежал, и разговаривая с ним, обреченным больным, капризным. Так, например, прежде он говорил ей – про тяготы, выпавшие на его долю после замужества (да и до него также):

– Ну, что ж, Макаровна, милая. Родишься от крестьянского мужика, так и все должна уметь сделать. Разве не так? Ты же – не барынька мелкопоместная какая, не белоручка все-таки. И замужем за черным мужиком, не за принцем. Ты ж перебирала всех женихов, к тебе сватавшихся, засылавших сватов, – кто побогаче…

– Не перебирала, – защищалась Анна, краснея, – а говорила только: – дедушка (обычно он принимал и угощал за столом сватов этих), мне не нравятся они. И он даже веселел: «Ну, как хочешь, Аннушка, внученька… Как ты скажешь, так и будет. По-твоему».

А о себе Николай говорил ей теперь, насупясь, как бычок:

– Как народишься все-таки, видать, круглым неудачником, так и будешь всю жизнь в неудачниках ходить. Ни богу свечка, ни черту кочерга. А-а, пропадай моя телега – все четыре колеса! Я теперь в гостях у жизни, как и наша покойница Маша. Наверное, у тебя, сестра, волжский характер, что такое вынесла, детей спасла. Я-то вон себя не уберег в этой перепалке: заказан мне билет туда. И до пятидесяти лет не дотяну уже.

У него печень на четыре сантиметра вышла из-под ребер – увеличилась в объеме, и уже зубы все повыпадали. Лечение, какое было (и в Чачкино он лежал), ему не помогало уже.

– Ты – мужчина все же, Колинька, – только и сказала Анна, подкашливая.

И ей показалось, что перед нею – тот отставший красноармеец из сорок первого года и что она опять не может ничем помочь ему, как бы ни хотела.

Что же вообще такое человек? Объективно ли он оценивает себя? Знает ли он меру и уем своих сил? Да, бывают такие пределы человеческих возможностей, когда требуется гораздо большее мужество, чтобы жить, чем то, чтобы умереть по-тихому.

Но Анна жива, вероятно, потому, что знала знойную вечность ветра, пересыпавшего нагретые комочки распаханной земли, от которой было и спину не разогнуть, и ослепительный солнечный блеск на осколках стекла или воды на ней. Солнце и сейчас озаряло дали, брызгало сквозь грязные незавешенные окна Николаевской избы. Толстый ствол и разветвившиеся сучья тополя (качались на ветру) были перед окном черны, а молодые тонкие побеги сливочно блестели, и за тополем все было в движении в весенней дымке.

Разговаривая с Анной, Николай снова грыз на руках ногти, как и в дни своей юности, поглощая чтиво: значит, привычка-то не вытравилась в нем!

Скрипнул он зубами (еще не все успели выпасть), мотнул головой доходчиво:

– Ой!

Потом:

– Льва Толстого мне найдите, достаньте где-нибудь – хочу по-старинке почитать… вспомнить молодость… – Спохватился и погас: – Нет, не нужно уже, пожалуй, а? Мне ничего уже не надо. Никаких умственный упражнений, хотя голова еще светла. Видно, все: я уже отстрелялся, батенька ты мой. Вот как оно бывает, а? Все у меня убрано и скошено. Так что лечить, видно, уже нечего.

На страницу:
25 из 32

Другие электронные книги автора Аркадий Алексеевич Кузьмин