Но гитлеровец, угрожающе просипев, отшвырнул Анну прочь.
Высунувшись в простенке, Курт с задорным ехидством наблюдал за всем, а Вальтер, сидя спиной к двери, ничего не видел, и Антон тронул последнего за локоть, обратил его внимание:
– Вот она, немецкая культура! И порядок… Видишь?..
Вальтер, резко обернувшись, рыкнул на солдата. Но тому, как глухому, замороженному, было все нипочем. И, уже вскипев, взлетел Вальтер со стула; и так стремительно двинул он ослушника плечом и здоровой левой рукой, что тот манекеном вылетел с проклятьями за дверь, растворив ее собственным грузным телом.
Была война, и, оказывалось, все-то позволялось в ней, даже и подобные конфликтные разрешения между самими немецкими солдатами.
XXI
Назавтра, вследствие все-таки приязненно-активных контактов, Вальтер взял Антона с собой, посадив в крытый брезентом кузов грузовичка, – поехали во Ржев за бензином; в кузове, заставленном штабелями пустых с бензинным запахом канистр, бренчавших и сдвигавшихся на сидевшего Антона при проезде рытвин. Он, сидя у борта, ногами и руками пихал, отодвигал жестянки от себя и, главное, с интересом поглядывал в открытую створку – на мелькавшую дорогу, онемевший город. Подъехали они к бывшему стадиону «Локомотив», вылезли из автомашины. Все заснеженное футбольное поле было завалено бочками (в обручах) с бензином. «Вот бы бомбочку сюда – всего одну-то бомбочку метнуть… – с большим искусом подумал Антон. – Был бы славный фейерверк… Что ж зевает наша авиация?»
Да, горожан нигде не виделось. А нацисты, что зеленые мухи у протухшего куска, почти рысцой (пробирал морозец), шкробая закаменелыми сапогами по расчищенным дорожкам, сновали в боковое краснокирпичное здание, где, наверное, сидело их снабженческое управление, и оттуда. Они только успевали в сумасшествии взглянуть на Антона, мальчишку, шедшего с Вальтером и входившего тоже в это здание – словно мрачно вопрошали взглядом:
«Это что еще за визитер?!» Не будь рядом Вальтера, они, верно, в миг сожрали бы его свирепо; этому Антон ужаснулся вновь: нет, они ведь еще хуже, чем мы можем о них думать, потому как просто не привыкли думать о людях очень плохо.
В сугробах мертво торчали набекренившись полузанесенные закрытые немецкие повозки, грузовики, прицепы, а около них, засунув рукава в рукава шинели и так в обнимку прижимая в телу карабин, нянчаясь с ним, топтался закутанный с головой немец-часовой, когда Антон и Валера вышли из избы к колодцу – за водой. Усмехнулись они на вояку незадачливого, страдавшего ни за что. Но лишь коченевший часовой подлелся к колодцу, благо не признали в нем Курта – поначалу обознались, а Антон уж рот раскрыл, чтобы поквитаться с ним. Видимо несмотря на то, что разделяло их, он все же, как человек, а не животное какое, тоже искал обыкновенного человеческого общения с русскими, волей-неволей желал их общества, с чем, собственно и приблизился к ним; но он выглядел так уморительно на холоде и такой посинело-кислый, невоинственный вид был у него, что все сказалось само собой и Антон передразнил его:
– Отчего ж ты скрючился, Ганс? Что, не весело тебе?
– Was? Was? – дрожал немец, видно, чувствую по тону смысл чего-то скверно сказанного для него.
– Трусливые чуют, что бегут?
– Was?!
Да, он понял насмешку. Он остановился. Он молча, быстро и пристально взглянул, криво ухмыльнувшись в лицо Антону. Только что тот вылил из бадьи воду в ведро и опустил ее с веревкой обратно в сугроб колодца (а брат закрутил опять лебедку). Тонкие губы его нервно дернулись и он, злобно высказывая что-то, подступил к Антону, будто пленнику. Многое, а главное, страшное сказал ему этот поблестевший решимостью взгляд немца. Но Антон еще не испугался, нет; говорил ему, что он не тот, кем хочет казаться. У, какой неповоротливый, застылый! Разве же поймаешь партизана, если он появится? Ведь не сможешь. Сам скапутился весь.
Немец озлобленно лез к Антону с проклятием, угрозой смерти. Однако Антон еще язвил, отодвигаясь от него за Валеру и вокруг колодца:
– Да нет же! Нет! Скажет же! Ну отвяжись ты от меня!
Валера, нахмуренный, сердитый, зыркая глазами, быстрей-быстрей крутил лебедку. И, вытянув из колодца и поставив на колоду бадью с плескавшимися струйками под ноги, в снег, налил из нее и второе ведро водой и сказал Антону отрывисто:
– На, бери! И ступай домой! Ступай! – Как будто это решало все само собой. Только это было нужно сейчас, больше ничего. Валерию было пятнадцать лет, и он не мог защитить брата: это немцы могли расценить как нападение на часового.
Но уж более ничто не зависело от Антона: его столкновение с солдатом приняло совершенно дурной оборот. Солдат, вопя и захлебываясь в злобе, и выпростав руки, схватился за свой карабин (как хватался в октябре другой фашист, ставивший к стенке за глотку тетю Полю): Антон же не в силах был остановиться в чем-то таком естественном, как вел себя (хоть и неразумно), перед ним, презренным петухом двадцатипятилетним, чтобы не унизиться собой. Опьянение какое-то и еще что-то безумное владели Антоном тут.
«А ведь вот так убивают» – пронеслось в его голове. И это не могло быть остановлено. Брат вот-вот уходил и вокруг не было ни души.
Передвигаясь лицом, Антон отодвигался от солдата вокруг колодезного сруба, а сам произносил все новые и новые убийственные слова.
Солдат, видать, совсем обезумел. Так второй круг за колодцем сделали: сруб мешал немцу употребить карабин. И вдруг Антон бросил ему свистящим и хриплым голосом:
– Ну, стреляй, стреляй, гад, если тебе неймется. – Да еще язык ему показал: дескать, накось, выкуси.
И готовый ко всему, что могло быть, взял ведро с водой и расплескивая ее, пошел прочь без оглядки даже.
Солдат путался с карабином, снятым с плеча, он все никак не мог просунуть палец в душку, чтобы дернуть за курок.
Дальше было, как во сне. Много уже видел Антон то, как немцы убивали, как жертвы из спокойно, без суетливости принимали смерть, когда нужно было принять ее. Только пронеслось у него в голове: «Неужели я спасую? Сейчас закричу, заплачу? А как стыдно кричать, плакать. Перед кем? Может, все напрасно: это только чудиться мне? Нет, только бы не оглянуться, не поддаться слабости минутной. А что я побегу? Разве побегу? Да пошел он, знаешь..»
И в это время, словно кто балуясь, выругался: «Wertluckh!» и вопросил командирски:
– Was ist das?
Это подоспевший Вальтер вклинился между солдатом и Антоном, строго вопросил:
– Was ist das?
– Пусть псих скажет сам, что это такое, – ответил Антон. Взял ведро, плеская воду, и шагнул с ним к крыльцу.
А на большаке скрипели по снегу немецкие повозки кованные.
Предрождественские – после убытия Вальтера и его сослуживцев – смятение и мрачноватая суета среди них еще заметней усилились. Был даже момент, когда иные немцы, наверное, в панике решая, что они уже окружены или что их вот-вот окружали, горячечно выпрашивали у Анны: дескать, матка, ты не скажешь русским солдатам, что я был плохой немец? Выходило: каждый из них своей жизнью дорожил и в трудные минутки как-то смирнел и обуздывал свой буйный нрав, подумывая о собственной судьбе. Не то они полураздетые улепетывали из избы, потом, опомнившись, опять возвращались обратно в тепло. Это-то было вовсе не зря, не зря, небеспричинно: где-то близко пушки, о том напоминая, грохотали, и их грохотанье уже сюда доходило, оживляло воображение у всех.
По белоснежной сельской окраине нереально зелеными гусаками потопталось туда-сюда офицерье: оно вело рекогносцировку местности. Затем, в избу к Кашиным немцы понатащили тьму брикетов тола. Здесь, за околицей с восточной стороны – они разрывали сугробы и взрывали толом промерзлую землю: долбили ее под траншею и доты. Значит, готовились обороняться.
– Ну, was kamrad, скоро ли nach Hause fahren? – с подвохом спросил Антон у вполне еще приличного внешне ефрейтора-сапера, державшегося с какою-то отличительной уверенностью то ли в себе, то ли в своем мастерстве. Спросил, чтобы усыпить бдительность.
– O, nein! – отрицательно печально мотал светлой головой в пилотке, поглощенно, почти мельком, занимаясь пиротехникой вдвоем с темноглазым солдатом. Они вставляли блестящие запалы в привлекательно гладкие, плотные, схожие с мылом брусочки желтоватого цвета и те выносили готовыми для взрывов.
Им, ловким заряжателям фугасов, представлялось двояким, можно сказать, удобством: они ночевали рядом (и с целью присмотра за своим взрывчатым хозяйством) и работали здесь же, в теплой избе, стоявшей предпоследней на этом краю деревни.
Антона разбирало любопытство. Нет, не одно ребячье любопытсво руководило им, когда он решил хорошо подсмотреть всю манипуляцию с подготовкой солдатами запалов. Он, выбрав момент, по-тихому вошел в горницу, где немцы очень аккуратно и собранно, неспешливо, как с часами, стоя, колдовали с брусочками тола и автоматически вставляли в их серединки запалы с тонкими проводками. Он даже потрогал руками холодные тяжелые брусочки тела, ровным аккуратным валом возвышавшихся вдоль бревенчатой стены избной; он глянул с удивлением и на массу блестевших стерженьков-запалов, лежавших в ящике – это тоже простенькие штучки, тоже наготовленные впрок для войны многими немецкими рабочими. Наготовленные лишь по зависимости от оплаты этого труда.
Да, тут Антон не совладал как-то с дыханием своим; оно сбилось с ритма, сперлось – и он прокашлянул слегка. То и выдало его, его опасное присутствие. Преждевременно. Ефрейтор быстро развернулся и, увидав его подле себя, на какое-то мгновенье аж лишился дара речи; он отложил на ящик тол и хлопнул ладонью по носу мальчишке – за то, что тот сунулся сюда, куда ему не следует соваться. И еще вознегодовал по-благородному – вышагнул за ним на кухню, руки вскидывал и тыкал ими в стенки, в потолок уже перед Анной, ничего не понимавшей:
– Nein! Alles fuk! Fuk! Fuk! Vojez! – актерски нес дальше окелесицу в таком же роже. Туман напускал. Уверенный в своей профессиональной правоте так предупредить об опасности случиться взрыву. Какой мастер заботливый! Как же! Было-то известно, что тряслись они, гитлеровцы, только за себя. За кого ж еще? Лицемерил они насквозь.
Отмахнулся Антон от него, от его праведных слов. Удар в нос был не столько чувствительным, сколько, полагал, унизительный в чем-то. Полученный в родном-то дома. От иноземца какого-то.
– Да, фук! Фук! – отгрызнулся Антон. Шут с тобой. Так и нечего держать дерьмо, которое взрывается – тонную целую в жилом доме, unsere house, где живем мы, дети, все. Понял? Du fehrstehen? Малость соображаю кое-что..
И тот заморгал своими светлыми глазами. Видно, что-то до него дошло. Хотя бы, отчасти.
Итак, время разом сдвинулось, волчком завертелось. Это алчущее крови и все новых легких побед во имя этого воинство, оглушенные вдруг неприятельским – от русских – тычком в грудь, зашевелилось, заерзало. Оно ни за что не собиралось уступать в бою, конечно же, слабому, не воинственному противнику – советской армии, что считалось аксиомой; оно, опьяненное славными первоначальными победами, и не собиралось дальше пятиться с позором от Москвы. С этой целью поспешно возводились восточней Ромашино оборонительные сооружения, для чего крушились и разбирались (из-за бревен) сараи, овины и дворы, тем более, что живности никакой в них уже не осталось. В нежилых постройках выпиливались окошечки – замаскированные амбразуры. Даже поливались водой утрамбованный для его обледенения и придания ему, значит, наибольшей прочности и меньшей пулепробиваемости.
И так уже застали надменных гитлеровцев растерянность и суматошность в делах. А нашим жителям стола можно немножко воспрять духом и вздохнуть с надеждой: начало совершаться то, о чем все мечтали, думали, грезили и молились, что предугадывали и предсказывали, но что больше чувствовались в сердце своем – возмездие и даже не возмездие, а то, что возвращало им утраченные было жизнь и свободу.
Немцы, стало быть, рассчитывали здесь обороняться – основательно готовились к сражению.
В самом конце декабря 1941 года по распоряжению их комендатуры – вывозить на лошадях с передовой раненных солдат – Полю, как совладелицу (наравне с Анной) колхозной лошади, и нескольких других сельчан обязали в сей же момент выехать на санях в город Старица (в шестидесяти километрах от Ржева). За Старицей кипел фронт. Туда потребовали попутно подвезти провиант. Туго приходилось немцам; зима не щадила никого; все дороги позанесло – они стали непроездны не только для колесных фур, но и для грузовиков. Да то и другое, что и вооружение, было разбито в боях. Тысячи лошадей погибли.
Доехавшие до Старицы ездоки сразу же попали чуть ли не в самое пекло боя. Им пришлось отсюда вывозить раненных немецких солдат в обычные тыловые помещения, приспособленные под лазареты. Они на дровнях сновали и сновали туда и обратно, как челноки, без отдыха. Их не отпускали двое суток.
На фронте напролет день и ночь бухало и стрекотало. Население где-то таилось или было повыгнано прочь из изб. Везде на заснеженных полях чернели понатыканные воронки от снарядов и мин.