Только крикнут во след дорогие:
– Ворочайся назад!..
там же.
1
Вернулся. Пришёл с войны солдат-освободитель Григорий Матвеевич Тягунов к своей молодой жене, одарённой не только красотой, но и беззаветной верностью, какая наблюдалась у русских женщин в самые суровые годины. Вернулся… Но об этом я расскажу потом.
Наш народ, что пружина в автомате Калашникова. Курок не выбьет искру и не запалит патрон, пока эта самая пружина, которая сначала податлива, тягуча, – делай, что хочешь, пока эта пружина не сожмётся до упора, до самого предела, потом, спохватившись, начнёт давать такой ход, безотказный и стремительный, что боёк только поспевает долбить стальным калёным клювом, вышибая из патронника, из магазина, убойную, неотвратимую силу. Только нажимай спусковой крючок…
Так и случилось в ту, последнюю Отечественную войну с русским народом. Не замай! Пружина народной обиды не лопнула, а, сжавшись, стала давать обратный ход, – только успевай – «айн-цвайн-драйн!» могилы копать в податливой русской земле.
Всё вернулось на круги своя! И – слава Богу! Повеселели глазами, подобрели бабы. Такую перемену первыми почувствовали дети. Куда делась испуганная присмиренность? Даже назойливые постояльцы – понос с золотухой, стали понемногу покидать привычные, обжитые места. Малышня, рождённая ещё в счастливое, мирное время, подрастала. Крепла, а новой прибавки не было. Да откуда ей быть-то?! От ветра что ли? Мальчишки приобретали раннюю мужскую уверенность и преждевременную волю, над которой сокрушались и всплескивали руками зачумлённые в работе, солдатки.
Повозка войны, громыхая всеми колёсами, расплёскивая по русским дорогам слёзы, а какая война, даже победная, – без слёз? покатилась назад, подминая под себя гитлеровские волчьи урочища и ямы. Заговорили о непобедимости Советской Армии, о военной хитрости партийного руководства страны, умело заманившего фашистского зверя в смертельный капкан.
Так это или не так, знают только те, кто давно уже перемешался с землёй, отдав ей свою жизненную силу.
Пацаны, мастыря рогатки, и поджигные наганы, азартно устраивали сражения. Теперь в «немца» играть никто не соглашался – в горячке жестокой игры можно было получить и по зубам. «Оглоеды! – ворчали бабы, когда только подрастёте?
Подросли. Вошли в силу. Состарились…
2
Вот и дотянулись до победы. Дожили. Додержались. Дотерпели.
Война, пережевав большую часть наших бондарских мужиков, выплюнула одни огрызки, но уже оглашались улицы басовитым привычным матом, пьяными драками и, забытой до поры, русской говорливой гармошкой, иногда к ней, нашей трёхрядке, подлаживался, белозубо сверкая перламутром, трофейный аккордеон с томительным, как любовные признания, голосом.
Искалеченность мужиков, недавних бойцов заслонивших свою землю, не воспринималась тогда трагически, как несчастье, по крайней мере, не было в глазах той боли, которая делает человека жалким, несчастным, зовущим к состраданию. Напротив, – здоровый мужик, у которого ноги и руки на месте, вызывал вместе с восхищением и подозрительность: «Надо же, какой везунчик! Всем хватило, а ему не досталось!»
Возле нашей школы, недалеко от райисполкома, а, точнее, напротив, чуть наискосок этого органа власти на селе, располагалась шумная чайная, где вечно толпилась транзитная шоферня, смущая бондарских выпивох и одиноких вдовушек.
К этой чайной тянулось много дорожек политых бабьими слезами. Одна из дорожек вела сюда и Гришу Тягунова, Потягунчика, как у нас, его звали. Дорожка шла от его добротного, срубленного прямо перед самой войной, дома. Дом Гриша рубил сам ловким и умелым топором. Силы было не занимать, да и стати тоже. Крутой мужик, напористый – всё сам да сам. А теперь вся сила и мощь Гриши заключалась только в его руках. Вот тебе и война-злодейка!
Позвоночник у Гриши был перебит немецким осколком, но ни от Гриши, ни от его заботливой жены, никто никогда не слышал горестных стенаний на свою судьбу. Перемогались сами. Как могли.
Кличка «Потягунчик» прилепилась к нему с языка говорливой жены. Она, выпрастывая его из душной избы на улицу, приговаривала: «Потягушки сделай руками! Потягушки! Вот и будешь на солнышке!». Так фамилия перекинулась с его образом жизни.
Чтобы мужик выползал на воздух, для этого сметливая баба, навроде шпал узкоколейки, обочь половичков, набила кругляшей от жердины, за которые, хватаясь крепкими ещё руками, передвигался на животе хваткий орденоносец, освободитель Европы, легендарный Советский солдат, стать которого осталась в Трептов Парке.
Для того безденежного времени. Гриша получал неплохую пенсию, время выдачи которой, так скрашивало, если не его бытиё, так семейный быт. Бутылка обязательной водки была ему наградой за боевые заслуги и ратный труд.
Жена блюла Гришу строго. Больше бутылки в месяц ему за все подвиги не причиталось. Соседи были предупреждены. Гришиных жалельщиков сбегать за вином, она тут же останавливала своим бабьим правом. И вот, когда Грише становилось невыносимо, когда особенно спекалось внутри, а жена была на колхозной работе, он ящерицей выползал на дорогу к гулливой районной чайной.
Чтобы там хорошо поднабраться, денег ему для этого не требовалось. Компанейская шоферня, тоже недавние воины-освободители, с добродушными шутками подсобляла ему добраться до буфета, где угощали вином, но не из чувства жалости, а исключительно только в знак мужской солидарности. Ведь каждый из них мог оказаться на его месте, ведь каждому был припасён свой осколок да промахнулся. Пей, Гриша! Пей!
Тогда Гришин дух воспарял. Он на равных матерился с товарищами, смеялся, забыв свою отметину в позвоночнике.
Однажды, возвращаясь из школы, я увидел дядю Гришу на пыльной сельской дороге. Широко расставив крепкие руки с большими, как лапы варана, ладонями, он, извиваясь всем корпусом, споро преодолевал расстояние уже от чайной к дому.
Начитавшись Гайдара, нет, не разрушителя России, а того, кто написал про тимуровцев, я, хоть никогда и не был пионером, с готовностью кинулся Грише навстречу, предлагая свою помощь.
Опрокинувшись на спину, оскалив в победной улыбке свои, по-лошадиному широкие, ещё не изношенные зубы, он послал меня нормальным русским языком к истоку всех истоков. Хотя прошло более десятка лет, как сметливый вражеский осколок нашёл своё место в Гришиной спине, Потягунчик всё ещё чувствовал себя мужчиной.
Да, война…
Когда-то мне посчастливилось быть в известном берлинском парке, где стоит знаменитый воин-освободитель, вставший во весь богатырский рост над зеленью газонной травы, и я вспомнил Гришу Потягунчика, нашего бондарского ратоборца.
Воин-освободитель одной рукой прижимал девочку-Европу, а другая его рука сжимала опущенный меч, разваливший пополам фашистский перевертень. Чем не образ, чем не метафора сельского шлемоносца, которому уже никогда в жизни не прижать к сердцу, ни своего, ни чужого ребёнка, ползающему на своём чреве, «аки гад». И тоска его будет жалить и в пяту, и в голову до самого смертного часа.
Да, война…
Андел! Андел прилетел…
Я невидимку заметил – то ангела волос!
Я потаимку услышал – то ангела голос!
Юрий Кузнецов
Холодная, пуржистая зима тысяча девятьсот пятьдесят первого года. Ранний заледенелый вечер. Мне десять лет. Вытертое пальтишко на вате, доставшееся мне по наследству от брата и жиденькая бедная кровь почти не греют. Маленькая станция посреди России не освещена, сюда еще не провели электричество. Стеклянные пузыри керосиновых ламп пустыми сосульками вморожены в стены. Экономиться керосин. Внутри станции холодно, скучно и тоскливо. Кажется сейчас во всем мире такая же неуютность и бедность
До села Бондари далеко, более двух десятков километров. Там мой дом, моя семья. Завтра Рождество. Мать теперь готовиться к празднику. Жарко натоплена большая, в пол-избы, русская печь. На лавке, возле печи, дежа с тестом для завтрашних блинов. Кирпичи на лежанке горячие, как на летнем солнцепеке. Хорошо лежать! Пусть в трубе возится и поскуливает нечистый, его хвостатого и рогатого в дом не пускает крест, которым мать на ночь затворила чело у печи. Спать не страшно. Одно плохо – ночь проходит быстро. Не успеешь, глаза прикрыть, а мать уже будит: – «Вставай, нечего бока отлеживать! Пора уроки учить. Под лежачий камень вода не потечёт» – и суёт в руки картошку. Картошка горячая, обжигает пальцы, пляшет в ладонях, будоражит. Вот уже и сон улетел. Вот уже и хорошо…
А здесь, на этой станции пусто, поезда равнодушно пролетают мимо, и только иногда, тяжело дыша от длительного гона, отдыхает какой-нибудь товарняк, груженный чугунными болванками, щебнем, или пассажирский, местного значения, как наш, выпустит пар, по-старчески охнет и, двинув туда-сюда шатунами, прихрамывая, снова тронется в путь.
За окнами зябкая серая поволока. Пассажиров – никого. Только я да мой двоюродный брат Васятка, так называют его мои родители, с красивой, сошедшей с новогодней открытки женщиной в белом пуховом, берете, из-под которого пружинисто выбивались крупные кольца темных волос. Руки женщина прятала в меховую муфту – зимняя мечта городских модниц тех времен. Женщине тоже было зябко и неуютно, здесь, под холодным взглядом мертвых керосиновых ламп. Только мои брат Васятка, в щегольском кожаном пальто-реглан цвета спелой вишни, в белых отороченных желтой кожей бурках из хорошего фетра, с «беломориной» во рту, все улыбается и всячески шутит, стараясь развеселить женщину.
В мою сторону он уже и не смотрит, Хотя, с полчаса назад, резко ткнув меня головой в сугроб, обещал расквасить нос, если я без разрешения буду за ним ходить и высматривать, чем они с Валентиной, так звали женщину, занимаются за скрипучей дверью угольного сарая, что стоял на задворках станции.
Васятка, или, как позже стали называть его мои родители, Василий Леонтьевич, в то время был молодым парнем двадцати шести лет, недавно демобилизовавшимся из армии, где прослужил восемь или девять лет в разведке. Война его пожалела, и пуля, выпущенная немецким снайпером, попала в автоматное ложе, разнеся его в щепки, а на излёте воткнулась в левую лопатку, не повредив ничего существенного и, предоставив ему, возможность всякий раз, при случае, хвастаться тем, что и его кровь была пролита за нашу Советскую Родину.
Вообще, Василий Леонтьевич был хорошим малым. Красавец, статный и высокий, которым не без причины гордились мои родственники за его внимательное и доброе отношение к ним, за его рассудительность и ум. Недаром же он, имея за спиной только ремесленное училище, работал в нашем райисполкоме служащим и получал хорошую, по тем временам, зарплату.
Но один грешок за ним водился: он долго не мог или не хотел жениться. Все его сверстники при бабах, с детьми живут, а он все ходит гоголем.
Каждую свою «залётку» он всякий раз приводил к себе домой, на одобрение родителям. Но родителям, почему-то, ни одна из невест не нравилась, и мой двоюродный брат, меняя этих самых «залёток» как хотел, и на судьбу вроде не обижался.
Что и говорить, девчата к нему льнули. Да и как не льнуть, если война всех мужиков кругом выкосила, остались одни покалеченные, да пьянь-дурнотравье.
На этот раз брат решил привести родителям на смотрины невесту из города, с которой, он только что познакомился, будучи в Тамбове командированным по делам службы. Валентина, новая невеста, по разговорам недовольных родственников, была женщиной опытной, работала врачам в тюремной больнице, где ловила женихов, как говорил мой дядя Егор, на «живца»»
За время пребывания в городе, а брат тоже жил у бабушки, где я проводил зимние каникулы, мои городские родственники успели составить мнение о Валентине, которую Васятка каждый вечер приводил к нам. Так как Валентина сама жила на квартире, а после кино, ходить по улицам и стоять в подъездах, было холодно, да и небезопасно, даже для разведчика. Уголовники сновали по городу, как шершни.
Однажды мой брат уже приходил домой с порезанной рукой, выбивая нож у бандита, и бабушка ему строго-настрого запретила гулять по ночам:– «Кукуй уж здесь со своей кралей, чтоб греха не нажить!»
Два или три раза Валентина оставалась у нас ночевать. Бабушка сгоняла меня с кровати, которая предоставлялась в распоряжение новой подруге моего уважаемого брата, а мы с ним, постелив один на двоих овчинный тулуп, ложились на пол.