Макарий и Авраамий, как вместе в одно время и взяты были из семинарии, и для обновления и поправления своего расшатанного состояния размещены врозь и с повышением: Макарий в инспектора Казанской академии, а Авраамий в инспектора семинарии Симбирской. Но оба до архиерейства не дошли.
Был я в риторике уже на втором году, как в нашу семинарию поступил ректором архимандрит Платон.
На первый раз, осматривая учеников по классам, он показался нам величественным и грозным. Все ждали, что из него выйдет.
Время показало, что он принёс и оставил много доброго и полезного в семинарии. Человек он был умный, учёный и добрый – мягкосердечный, но вспыльчивый. Ученики его боялись, но при этом все были к нему расположены за его серьёзное, строгое, но сердечное отношение к ним. Управление семинарией он крепко держал в руках, и сам зорко следил за всем.
Это был полновластный господин и хозяин в семинарии. Боялись его не одни ученики; побаивались и инспектор и все наставники, и держали себя перед ним в струнку. Ректор Платон благополучно и с честью прослужил в Тамбовской семинарии около семи лет, достиг архиерейства и умер в Костроме в сане архиепископа Костромского.
Во время Платонова управления Тамбовской семинарией поступил в нашу семинарию наставником по церковной истории удивительный иеромонах Иероним, по фамилии Геннер, человек тёмного происхождения и сам очень тёмный в своей жизни. Учился он в Дерптском университете, знал немецкий и французский языки и хорошо говорил на них; похож был на поляка и выглядел чистокровным иезуитом. По неудачам в жизни светской, он задумал составить себе карьеру в монашестве, благо это тогда и ныне было и есть самое удобное. Для этого подбился он к знаменитому Иннокентию архиепископу и при его содействии окончил курс богословский в Киевской академии, приняв монашеское пострижение.
И вот в таких атрибутах он оказался в нашей семинарии – феномен замечательной безнравственности. В иеромонахе Иерониме не только не было ничего священномонашеского, но не было почти ничего и просто человеческого. Он был и атеист, и материалист, и индеферентист, и грязный циник, умевший скрыть эту черноту, где нужно, иезуитской маской, и пустить, где нужно, в ход, с иезуитской ловкостью.
Начальство не могло скоро его распознать. Он лицемерил и хитрил перед ним увлекательно и низкопоклонничал ему и лобызал руки его обаятельно.
Ученики скорее всех его поняли и узнали в нём волка в овечьей шкуре.
Науку свою, историю церкви, он не преподавал, а болтал разные побасёнки, развращающие понятия учеников, и открыто в классе глумился над всем священным, церковным и нравственным, а в частных сношениях с учениками его балагурству и болтовне, всегда антирелигиозной, безнравственной, циничной, не было предела и никакого удержу.
Службу в храме совершал он с возмутительной театральной позировкой, гнусливым голосом растягивал неестественно возгласы, декламировал вслух тайные молитвы священника, картинно воздевал руки и распростирался при земных поклонах, и тем, особенно сначала, производил на всех учеников забавное изумление…
В городе на Тезиковой улице он посещал женщину, которой выстроил домик, и все в городе и семинаристы так и звали её Иеронимша; и это название осталось за ней навсегда…
Как ни низок был Иероним, но, удивительное дело, ни ректор Платон, ни вновь поступивший инспектор иеромонах Дмитрий как бы не замечали этой его низости. Думается, что кроме иезуитского искусства, которым Иероним их обвораживал, тут много значило ещё обаяние Иннокентиевной протекции к Иерониму.
Платон поручил даже должность помощника инспектора Иерониму, а Дмитрий со временем всё теснее и теснее сближался с ним, и стал его другом и единомышленником. Это сближение для молодого инспектора Дмитрия, прямо из-за академической скамейки поступившего в блюстители нравственности нашей в семинарии, и малозрелого и неопытного юноши-монаха, так было губительно, что этот Дмитрий, под влиянием злодейского духа Иеронима, скоро сделался пренегодным инспектором, которого ненавидели все ученики, развратником и пьяницей, от чего впоследствии впал в сумасшествие и умер преждевременно ещё в ранней молодости, в Томске.
Да, достойно особого замечания то, что злохитрый Иероним сумел обворожить ректора Платона и развратить молодого монаха, инспектора Дмитрия, но у семинаристов, как ни добивался их расположения и нужной ему популярности и близости к ним, ничего не заслужил, кроме ненависти, презрения и отвращения. Они скоро своим юношески свежим и чутким сердцем проникли в его злохудожную душу и оценили по достоинству все его откровенные с ними слова и беседы, проникнутые грубым цинизмом и безнравственностью, и поняли весь его иезуитский образ действий. Поэтому Иероним не оказал на них никакого развращающего влияния. Напротив, стал даже потешным и забавным человеком, о причудах которого они всем рассказывали на разные лады, везде протрубили его как «притчу во языцех», как язву семинарии.
Когда Иероним убедился в таком отношении к нему семинаристов, он вдруг, как хамелеон, из лицемерного их друга превратился в злобного врага и с яростью стал всячески их преследовать и теснить.
Особенно разыгралась его злоба, когда он сделан был помощником инспектора и забрал в свои лапы неопытного инспектора Дмитрия.
Тут он пустил в ход все свои иезуитские средства и вместе с переработанным им Дмитрием с рвением бросились на ловлю учеников, как завзятые охотники на охоту. Ловили и правых и виноватых, и с наслаждением забирали в карцеры, затем производили над ними инквизиционный, с подобающими пытками, суд, на котором выпытывали всё, что им хотелось, и что давало повод притянуть к инквизиции других ими нелюбимых, или в чём-либо подозреваемых.
В это злосчастное время много пришлось потерпеть ученикам даровитым и честным за то только, что они хорошо понимали низкие душонки Иеронима и Дмитрия и никак не могли им идолопоклонничать.
Только в ректоре Платоне и находили ученики защиту. Он всех хороших учеников брал под свою защиту от этих двух борзых собак и своей властью усмирял их ярость зверскую.
В надежде на Платона и не боялись многие, а иные даже смело и противодействовали, по возможности. Я и брат Михаил благополучно дошли до богословского класса и в этом классе учились богословию у самого Платона.
Как ученики первого разряда мы, как и другие Платоновы ученики, считали себя обеспеченными от козней Иеронима, и при встречах и обращениях с ним держали себя свободно, без страха, без подобострастия.
Этого уже было довольно для Ерошки, как все начали его тогда звать, чтобы возненавидеть нас.
На беду нашу я и брат были старшими поуличными, которые, по тогдашним семинарским правилам, были ближайшими надзирателями над квартирными учениками, обязанными рапортовать ежедневно инспектору, всё ли благополучно.
Вот тут-то иезуитский нюх Ерошки и уловил нас, чрез своих шпионов, в каких-то неисправностях, раздул их пред инспектором и ректором, и нас лишили старшинства и посадили на ночь в разные карцеры, куда товарищи, несмотря на запоры, приходили нас утешать и приносили кренделей.
Ерошка торжествовал и грозил, особенно мне, ещё большим. Что было делать? Опасно было то, что иезуит ухитрится обозлить против меня Платона. Вот с помощью Божьей я надумался написать Платону апологию и в ней изложить чистую правду.
Помню – писал с особенным напряжением ума и чувства. Эта-то апология так подействовала на умную и добрую душу Платона, что он с радушием принял меня, успокоил от напрасного страха и объявил, что назначает меня в академию, и для свободной подготовки освободил меня от хождения в класс на уроки. Это было в мае 1852 года.
Во всё время, пока я учился в Тамбове – в училище и в семинарии, и затем в Казани в академии, тамбовским епископом был Николай. Поступил он в Тамбов из С.?Петербургской академии, в которой был ректором. Человек большого ума и доброго сердца, хотя по виду и был невзрачен, дурён лицом и мал ростом.
В первые годы своего служения он был деятельным по управлению. Хорошо составлял и говорил часто проповеди, которые поражали глубиной содержания и простотой изложения. В беседах и разговорах не был многоречив; но говорил кратко, отрывочно и всегда метко, логично и остро. Богословскую науку, которую он преподавал в академии, знал основательно и был по этой части многосведущ.
Когда он бывал на экзаменах в семинарии, то своими вопросами и возражениями часто ставил в тупик, не говоря об учениках, и профессоров и ректора. Задавая вопрос ученику, он непременно для разрешения его втянет профессора и ректора, и начнёт отрывистыми словами, метко и логично обрывать их ответы, пока не доведёт всех до молчания.
Мы, ученики, смотрели на него, как на мудреца, и дивились его уму. За ум прославляло его и всё духовенство в епархии…
Но ум-то, положим, и был велик у епископа Николая, только управление его епархией было неумелое, слабое и распущенное.
Особенно это стало заметно и росло далее до конца его служения, года через три-четыре, когда он вызван был на год в С.-Петербург для присутствования в Св. Синоде, куда не хотелось ехать, и оттуда через год возвратился.
Провожая в Петербург, его видели плачущим, и прощальную проповедь он говорил в храме с неудержимым плачем, и по возвращении оттуда не видели его никогда весёлым; он чем-то был удручён и оскорблён, и становился далее и более в своей жизни в Тамбове апатичным.
Говорили, что в Синоде он имел столкновение с всесильным тогдашним обер-прокурором графом Протасовым, генералом николаевским, который поступал со всеми в Синоде по военной команде, и Николай, как присутствующий в Синоде, по своей логической прямоте, дозволял себе иногда его обрывать.
Ну, вот и отпустили его из Синода ни с чем, без повышения и награды, вопреки обычаю, и так ничем и не награждали до конца жизни, оставив в невнимании.
Духовенство любило Николая за великодушие и снисходительность, а особенно за то, что он был сердоболен к сиротам.
За сиротами он всегда охотно зачислял отцовские и родственников места, и обязывал семинаристов на сиротах-невестках жениться. Без взятия сироты-невесты никто почти не получал у него места.
Особенно сердоболен был к своей родне, которая привалила к нему из других губерний в большом количестве и наделала ему много беспокойства.
Персонал девичий – разных племянниц – он разместил по священническим местам, на некоторые поступали семинаристы и даже академисты, женившись на них обязательно; места эти были все из лучших, большей частью в Тамбове.
Прибыл к нему и родной отец-дьячок, которого он поместил на жительство у себя, в Казанском монастыре при архиерейском доме, и чтобы ему не было скучно, сделал его протоиереем, в каковом сане он и служил с монахами, торжественно и во главе, всенощные и обедни…
Отец архиерейский был у духовенства persona grata. К нему обращались с разными ходатайствами просители, и непременно получали нужные милости от владыки-сына, если только отец располагался за них ходатайствовать.
Расположение же это духовенство умело всегда приобретать хорошим предварительным угощеньем, так как отец архиерейский очень неравнодушен к угощениям, и мастер был выпить по-старинному.
Было тут немало и злоупотреблений. Но Николай смотрел на них сквозь пальцы. Да скоро он стал смотреть так и на всё, его окружающее, и на всех, около него действовавших.
Весь штатный и нештатный персонал его обстановки, свиты и управления, почувствовав свободу, пришёл в брожение и пустил в ход все свои грубые инстинкты, особенно хищнические.
Консистория ликовала, деньги валились к ней со всех сторон в изобилии; в канцелярии с кругу спились много писцов и столоначальников; некоторые только более умеренные успели нажить капитальцы, обстроиться хорошими домами и завести лошадок, на которых и приезжали в консисторию по-барски.
Николай перестал заниматься делами сам и всё отдавал на волю консистории. Резолюции его на всех бумагах были всегда одни и те же, самые лаконические и механические: «в консисторию», «пусть рассмотрит консистория», «исполнить», «утверждается». И полагал он их на бумагах и делах, не читая ни бумаг, ни дел…
Члены консистории все были толстые, жирные, с порядочным брюшком, с трудом и тяжело доходили или доезжали до консистории, долго отдыхали в ней от одышки, сидя за столом, часто и неторопливо понюхивали табачок и им друг друга угощали; но дела не любили и им не занимались.
Всё, и без всякого их участия, обрабатывалось в канцелярии, под руководством секретаря, и давалось им только подписывать. И подписывали всё, почти не читая, разве что коротенькое, озабочиваясь только тем, чтобы подписаться аккуратнее, на своём местечке и по рангу.
В это злосчастное для духовенства время появился на сцене и заиграл большую роль при архиерее его письмоводитель Василий Иванович Челнавский, сам по себе ничтожный, недоучка, едва прошедший несколько классов училища, и только необыкновенно юркий и способный на всякое шутовство.