– Разрешили предать земле, значит, подозрения отпали. – Капитан второго ранга развел руками. – Если ниточки потянутся… – Он назвал женщину по имени и отчеству и, извинившись, заспешил к дверям зала, в которые входили адмиралы – начальство военно-морской базы.
Адмиралы скрылись в кабинете и вышли оттуда без шинелей, причесанные, с алыми после мороза щеками. Уже на ходу их снабдили повязками, закрепили на черных с галунами рукавах, попросили построиться в затылок друг другу, и начальник почетного караула торжественно повел их, чтобы расставить согласно правилам у гроба.
– Только мы просим простить, дожидаться выноса не будем, – предупредил старший начальник шедшего впереди капитана второго ранга, – провожу командирскую учебу. Лишние пусть здесь не толкаются. Покойный любил порядок.
– Есть, товарищ адмирал!
Адмирал остановился на указанном ему месте, опустил по швам короткие руки… Тяжелые, сильные кисти с набрякшими синими венами. На него обращали внимание, называли должность и фамилию. Жена покойного незаметно прихорошилась, а ее сестра, прилетевшая из Кишинева, наклонилась к ней, и та что-то объяснила, после чего и сестра поправила локон, повела плечом, всматриваясь из-под бархатных ресниц на стоявшего рядом моложавого вице-адмирала с волнистой сединой над крутым лбом, большими губами и Золотой Звездой над широкой пестрой орденской планкой.
Зоя по-прежнему старалась не видеть мертвого Юрия, глядела только на портрет: ей хотелось унести его образ, не тронутый тленом.
Невдалеке старушка с покорным выражением на лице говорила двум наклонившимся к ней мужчинам в военной форме:
– …Гостил у меня Юрик почти две недели… Нажег света мой сыночек на четыре рубля, все читал, писал, порвет, опять пишет… Кинулась платить, подсчитали – на четыре рубля… Сна ни в одном глазу у него, накапает чего-то из пузырька и опять пишет… Молоко брала у соседки, корова у нее своя, пил и молоко, только мало, губы обмочит, скажет: «Мама, ты не мешай мне, пожалуйста». Без особого сердца говорил со мной, но и без ласки… На четыре рубля нажег…
Зоя повернулась и вышла из зала. Навстречу еще шел народ. Отряхивались, дули на пальцы, снимали шапки, откашливались. У подъезда прибавилось автобусов. Моряк нес связку фуражек. Зоя догадалась – от караула. Сменившиеся курсанты залезали в автобус в зимних шапках, пересмеивались и перешучивались вполголоса. Милиционеры, подъехавшие на мотоциклах, прошли вдоль толпы, потеснили ее, навели порядок, закурили из одной пачки.
Напротив клуба выстраивались вооруженные матросы, по-видимому, вызванные для последнего салюта. Строй подравнивал молоденький белокурый лейтенант, с большим вниманием оглядевший Зою, подошедшую к милиционеру, чтобы спросить, как поближе пройти в гостиницу.
– Прямо! – он указал на ту же улицу, какой они пришли сюда. – Исаакий – и прямо!
Зоя перешла площадь по утоптанному снегу, миновала грязные сугробы и пошла по левой стороне старой улицы.
Не таким представляла она прощание с Юрием. Слишком скользкие права у нее, чтобы вести себя по-другому и не показаться наивной и смешной. Все, что окружало его, складывалось дольше и надежней, в том числе и супружество, какой бы ни была его жена, пусть даже виновницей смерти.
Исаакиевский собор поднимался будто укутанный в замороженную пленку бледно-голубого тумана. Мертвый храм с огражденными железной решеткой папертями. Давно умершие апостолы и святые, отлитые на портальных входах, наглухо закрытых для людей. За белыми голыми деревьями угадывался Медный всадник, словно облачко, бегущее к Неве. Прямо – бывший «Англетер», где покончил с собой Есенин. Юрий говорил о нем, читал стихи, бранил поэта за легкомысленное отношение к собственной жизни, козырял Маяковским, а тот тоже… Невеселая улыбка скользнула по губам Зои. Она попыталась отмахнуться от этих дум, поднялась на лифте на свой этаж, долго открывала дверь ключом, пока ей не помогла дежурная. Войдя в номер, бессильно опустилась на стул.
Ей не стало теплей, ноги не отошли, только растаял иней на волосах и прядка прилипла ко лбу, за воротник скатились студеные капли. Она поежилась и подумала: «А ему там все равно».
Отец вернулся в сумерки.
– Как себя чувствуешь, Зоя? – обеспокоенно спросил он.
– Ничего.
– Ты не ездила на кладбище?.. Правильно поступила. Все равно его не вернешь, а простудиться можно.
Он говорил деланым, неестественным голосом, и слова доносились откуда-то издалека, будто через стенку. Что еще он хочет сообщить?
– Я говорил со следователем. Никаких осложнений.
– То есть? – вяло выдавила Зоя. – Для кого нет осложнений?
– Что, сама не понимаешь?
– Догадываюсь. – И ядовито добавила: – Нет преступления?
– Да, – неприязненно бросил он.
Дмитрий Ильич умылся, сменил рубашку. Ему хотелось общения, а дочь надулась.
– Письмо было? – наконец спросила она, поняв состояние отца.
– Не говорят. Вряд ли…
– Почему?
– Вряд ли он захотел бы компрометировать кого бы то ни было. Он был приличный человек.
– А если бы оставил письмо – неприличный?
– Зоя! – отец снова вспылил. – Жизнь гораздо сложнее, чем ты думаешь. Тебе впервые пришлось столкнуться с ней лицом к лицу, и сразу столько… – он не договорил, отмахнулся, придвинул к себе телефон, вызвал междугородную.
– И сразу столько разочарований, – дополнила Зоя, – больше того… горя. – Она почувствовала внимание к себе и продолжила более искренне, сердечно: – Тебе приходилось сталкиваться, мне еще нет. Во всяком случае, я начинаю плохо… Тебе удается находить людей, которые помогают оттаивать, а я никого не вижу возле себя, кроме… родителей.
Дмитрий Ильич внимательно слушал это откровение своей дочери и снова убеждался в своей отцовской несостоятельности. Мало, оказывается, платить за квартиру, газ и свет, покупать платья и обувь, требуется гораздо большее от сложной должности отца, и особенно в этот период, когда формируется… когда недостаточно сюсюканья, мимолетной ласки и сентиментальных писем издалека.
Слова дочери звучали как упрек, и, чем они были мягче, тем острее боль. Да, он порой убегал куда-то на край советской земли, забирался в дальние гарнизоны, залезал в атомную субмарину, встречался с интересными людьми и заряжался их энергией. А дочь оставалась почти на произвол судьбы, и ей приходилось самой познавать, оценивать, приобретать привычки. Ему ничего не стоило пригласить к себе Лезгинцева, наградить его ореолом и – невольно подготовить почву… Получилось почти по-книжному: «Она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним».
Междугородная дала Москву. Разговор с женой продолжался недолго: опять – Зоенька… «Прости меня, не брани ее, мы решили неосмотрительно, по-бабски, но я иначе не могла, потому Зоенька…»
– Мне жаль маму, – сказала Зоя, – я ее подвела. Не сердись на нее. Она у нас хорошая, папа. Кстати, какие у тебя завтра дела? – Правильно поняв его молчание, сказала: – Если возникнут какие-то сомнения или кривотолки, ты не бойся за меня. Меня костят девчушкой-разлучницей, сама слыхала… Если надо восстановить истину…
– Ничего не надо восстанавливать, – глухо попросил Дмитрий Ильич, – ты ничего не разрушала. Не старайся вылезти на первый план, дать повод, а сплетникам рот не заткнешь… Завтра я побываю у Татьяны Федоровны, Она требовала моего приезда. Пусть скажет – зачем… Сейчас мы пообедаем, а потом я зайду к Ваганову.
– К Ваганову? Нужно ли?
– Необходимо.
Зоя осторожно попробовала переубедить отца. И снова, вслушиваясь в речь дочери, он удивлялся обстоятельности ее мыслей. Будто другой, неизвестный ему человек беседовал с ним на равных правах.
– Ты в таком легко возбудимом состоянии, а он, судя по всему, хладнокровный, собранный. Побереги себя, папа.
– Я слишком берег себя. – Дмитрий Ильич принялся за суп. – Любителей излишних накоплений иногда именуют скрягами.
Они были вдвоем и могли быть откровенными. В соседнем номере раздавалась финская речь, потом русская, вероятно, говорил переводчик.
– Ваганов дурной человек, папа?
– В личном плане – безусловно.
– То есть в личной жизни? – уточнила Зоя.
– Я это и имею в виду. Он типичный обольститель.
– Ну, это не так уж плохо. О подобных мужчинах мечтают мои подруги.
– Надо уметь выбирать подруг, – отрезал Дмитрий Ильич.