– Красиво, но непонятно. Как вы сказали? Транкви…
– Транквилизатор. Это успокаивающее лекарство. Я у вас на столе видел.
– У меня?
– Да, андаксин. Это и есть транквилизатор.
– Что же, Позднякова андаксином отравили, что ли? Для этого кило андаксина понадобилось бы.
– Андаксин – малый транквилизатор, простейшая формация. А из пробки извлекли очень сложную фракцию. Кроме того, не будучи специалистом в этом вопросе, я затрудняюсь прочитать вам по телефону курс теоретической фармакологии.
– Все понял, мчусь к вам.
– Не мчитесь. Можете двигаться медленно, вам только думать надо быстро.
– Тогда я рискую не застать вас на службе.
– А на службе вы меня и не застанете: я стою в плаще.
– Как же так, Ной Маркович? Мне обязательно поговорить надо с вами!
– Больше всего вам подошло бы, Тихонов, чтобы я оставил свой дом и принес в кабинет раскладушку. Тогда вы могли бы заглянуть ко мне и среди ночи. Вас бы это устроило?
– Это было бы прекрасно! – искренне сказал я.
– Да, но жена моя возражает. Да и сам я, честно говоря, мечтаю организовать досуг несколько иначе.
– Как же быть? Отложим до завтра? Но знайте, что ужин вам покажется пресным, а постель жесткой из-за мук любопытства, на которые вы меня обрекаете.
Халецкий засмеялся:
– Вы не оставляете для меня иного выхода, кроме как разделить ужин с вами. Надеюсь, что ваше участие сразу сделает его вкусным. Адрес знаете?
– Конечно. Минут через сорок я буду у вас дома.
– Валяйте. Смотрите только не обгоните меня – моя жена ведь не знает, что без вас наш ужин будет пресным…
В прихожей квартиры Халецкого висела шинель с погонами подполковника, и я подумал, что мне случается видеть его в форме один раз в год – на строевом смотру. Высокий худощавый человек в прекрасных, обычно темно-серых костюмах, которые сидят на нем так, словно он заказывает их себе в Доме моделей на Кузнецком Мосту, Халецкий в форме выглядит поразительно. Мой друг, начальник НТО полковник Ким Бронников, ерзая и стесняясь, стараясь не обидеть Халецкого, прилагает все усилия, чтобы задвинуть его куда-нибудь во вторую шеренгу – подальше от глаз начальства, ибо вид Халецкого в форме должен ранить сердце любого поверяющего строевика. Для меня это непостижимо: он получает такое же обмундирование, как и все, но мундиры его, сшитые в фирменном военном ателье, топорщатся на спине, горбятся на груди, рукава коротки, пуговицы почему-то перекашиваются, и в последний момент одна обязательно отрывается, стрелка на брюках заглажена криво, и один шнурок развязался. И над всем этим безобразием вздымается прекрасная серебристо-седая голова в золотых очках под съехавшей набок парадной фуражкой.
Давно, в первые годы нашего знакомства, я был уверен, что это происходит оттого, что Халецкий – глубоко штатский человек, силою обстоятельств заброшенный в военную организацию, что он просто не может привыкнуть к понятию армейского строя, ранжира, необходимости вести себя и выглядеть как все – согласно уставу и той необходимой муштровке, которая постепенно сплачивает массу самых разных людей в единый боеспособный организм.
Но однажды нам случилось вместе сдавать зачет по огневой подготовке, и я решил отстреляться первым, поскольку стреляю я неплохо и не хотел смущать Халецкого, наверняка не знающего, откуда пуля вылетает. Спокойно, не торопясь, я сделал пять зачетных выстрелов и не очень жалел, что три пули пошли в восьмерку, а одна в девятку. Халецкий вышел на рубеж вслед за мной, проверил оружие, снял и внимательно протер очки, почему-то подмигнул мне, обернулся к мишени и навскидку с пулеметной скоростью произвел все пять выстрелов; и еще до того, как инструктор выкрикнул: «Четыре десятки, девять!» – я уже знал, что все пули пошли в цель, потому что сразу был виден почерк мастера.
– Где это вы так наловчились? – спросил я, не скрывая удивления.
– В разведке выживал тот, кто успевал выстрелить точнее. А главное – быстрее, – усмехнулся Халецкий.
Совершенно случайно я узнал от Шарапова – об этом в МУРе не ведал никто, – что он служил на фронте в разведроте Халецкого; и так мне было трудно представить моего железного шефа в подчинении у деликатного, мягкого Халецкого, так невозможно было увидеть их вместе ползущими под колючей проволокой через линию фронта, затягивающимися от одного бычка, что легче было считать это выдумкой, легендой, милым сентиментальным вымыслом.
– Грех на моей душе, – сказал мне генерал. – Большого ученого я загубил, когда затащил Халецкого к нам в милицию…
Десять лет проработали они вместе в отделе борьбы с бандитизмом – был у нас такой «горячий цех» после войны. Но стало барахлить сердце, и Халецкий перешел в НТО. В сорок пять лет неожиданно для всех он написал учебник криминалистики, по которому теперь учат во всех школах милиции. Я знаю, что его приглашали много раз на преподавательскую работу, но из милиции он почему-то не уходит. Однажды я спросил его об этом.
– Мне новая форма нравится, – засмеялся он.
– А если серьезно?
– Серьезно? – переспросил Халецкий. – У меня есть невыплаченный долг.
– Долг? – удивился я.
– Да. Мой отец был чахоточный портной и мечтал, чтобы я стал ученым. Ему было безразлично каким – врачом, инженером, учителем, только бы не сидел на портновском столе, поджав под себя ноги. Не знаю, выполнил ли я его завет, став криминалистом. Но моя совесть, разум, сердце все равно не позволили бы мне заниматься чем-то другим…
– Почему?
– Мне было восемь лет, мы ехали с отцом в трамвае. На Самотеке в вагон вошел огромный пьяный верзила и стал приставать к пассажирам. Когда он стал хватать какую-то девушку, мой отец, чахоточный, недомерок, портной по профессии, рыцарь и поэт в душе, подбежал к нему и закричал: «Вы не смеете приставать к женщине!» Хулиган оставил девушку и стал бить отца. Боже мой, как он его бил!.. – Халецкий снял очки, закрыл на миг глаза и провел ладонью по лицу. – Я кричал, плакал, просил людей помочь, а бандит все бил его, зверея оттого, что никак не может свалить его совсем, потому что после каждого удара отец поднимался на ноги со слепым, залитым кровью и слезами лицом и, выплевывая зубы и красные комья, которыми исходила его слабая грудь, кричал ему разбитыми губами: «Врешь, бандюга, ты меня не убьешь!» И все в вагоне онемели от ужаса, их сковал паралич страха, они все боялись вмешаться и стать такими, как отец, – залитыми кровью, с выбитыми зубами, и никто не завидовал огромной силе духа в таком маленьком, тщедушном теле…
– Вы хотели отомстить за отца всем бандитам?
– Нет, – покачал головой Халецкий. – Он не нуждается в отмщении. Я служу здесь для того, чтобы люди, которые едут в огромном вагоне нашей жизни, не знали никогда унизительного страха, который хуже выбитых зубов и измордованного тела…
Обо всем этом я вспомнил, снимая в прихожей квартиры Халецкого плащ и вешая его рядом с шинелью, которую надевают один раз в год. Халецкий сказал жене:
– Познакомься, Валя. Рекомендую тебе – мой коллега Станислав Тихонов, человек, который не женится, чтобы семья не отвлекала его от работы.
Жена махнула на него рукой:
– Мое счастье, что я за тебя вышла, когда ты еще там не работал. А то бы вы составили прекрасный дуэт. Жили бы себе, как доктор Ватсон с Шерлоком Холмсом.
Я пожал ей руку и сказал:
– Не вышло бы. У них там была еще миссис Хадсон, а сейчас сильные перебои с домработницами.
Она покачала головой:
– Вот с моими двумя оболтусами тоже беда: хоть убей, не женятся. А так бы хорошо было… – Она проводила нас в столовую и спросила меня: – Вы потерпите до ужина еще минут двадцать или уже невмоготу?
– Конечно потерплю.
– И прекрасно, – обрадовалась она. – У нас сегодня тушеный кролик. И с минуты на минуту подойдут наши Миша с Женей, тогда сядем вместе за стол.
И добавила, словно извиняясь:
– Я так люблю, когда они вместе с нами… Большие они стали совсем, мы их и не видим почти.
– Мамочка, мамочка, сейчас сюда ввалится пара двухметровых троглодитов, и гость не сможет разделить твоей скорби по поводу того, что они редко с нами обедают, – сказал Халецкий, и в голосе его под налетом иронии мне слышна была радость и гордость за двухметровых троглодитов, и я подумал, что троглодиты Халецкого, которых я никогда не видел, должно быть, хорошие ребята.
Жена ушла на кухню, а мы уселись за стол, и Халецкий придвинул к себе стопку бумаги и толстый цанговый карандаш с мягким жирным грифелем.