Глава 2. Кто виноват и что делать?
«Ой ты, жизнь, ой ты, одинокая,
Ты почто меня гонишь, горемычного,
Искать свой угол на круглой Земле,
Где углов геометрией не предусмотрено?»
Пели певуны печальную песню, когда уходила Баба из города. Пели про неё, будто знали, что впереди её ждёт, а она не знала. Шла домой голодная и с тяжёлым сердцем. Несправедливость стучала у Бабы в висках кровью, глаза застила, дыханье спирала. Как можно голову рубить тому, кто никого не жрал? Голова – не палец, даже если вторая или пятая. Какие такие законники нашли «неопровержимые доказательства», что он её сожрал, если он её не жрал?
Бывает такая правда, которая вроде правда, а вроде и нет. Смотришь на белое днём – белое-пребелое, и говоришь: «Белое». А придёшь туда ночью на белое поглядеть, а оно серое-пресерое. Белое или серое – не разобрать, где правда. Бывает и другая правда, с которой всё ясно. Сожрал ли конкретный дракон конкретную бабу? Есть у него в пузе сожранная баба – значит сожрал. Нет у него в пузе бабы, жрал/не жрал – пятьдесят на пятьдесят. Есть при этом живая баба в наличии – не сожрал эту конкретную живую бабу на сто процентов. Точно, не сожрал! Что ещё нужно этой правде, чтобы она стала правдой, непонятно.
Баба, словно лошадь, мотала головой, силясь отогнать от себя эти мысли, но они застряли и шумели там, как трубы иерихонские, руша стены её покоя до самого основания. Почему драконы, расчудесные, честные и правильные драконы, бросили Сейла? Ведь знают, наверняка знают, где он! Вот вытащит она его, и пусть он ей тогда расскажет сказочку про них, бескорыстных змеюк, которые «лучше людей». План у неё простой: взять монеты, подкупить бюрократов, чтобы вместо месяца её заявление за пару дней рассмотрели. Сейла освободят, может быть, даже извинятся, ей лицензию восстановят и прочие права, и пойдёт жизнь своим чередом. Коня зря отпустила тогда – надо ускориться, транспорт потребуется, поэтому первым делом завернула Баба к себе на Конью Горку. Сейчас баню натопит, кости напарит, чистое наденет, коня поймает, из схрона монет вынет, к своим заглянет и....
В доме на Коньей Горке пахло жизнью и прибрано было не по её. Она чашки никогда ровным рядком не ставила и шторы не зашторивала. Неужто это мать без неё похозяйничала? Хотя мать тоже чашки не ровняет: ей и без них есть чем заняться. Такой никчёмной работой может лишь тот заниматься, кому приложить себя некуда: книги по корешкам, хрусталь по сантиметрам, чашки в рядок расставлять. Здесь кто-то никому не нужный похозяйничал, кому потребны занятия для убоя лишнего времени. Кто бы это мог быть? Размышления её были бесцеремонно прерваны ударом по голове сзади, исподтишка. Баба пошатнулась, но не рухнула. Чтобы избежать худшего, отпрыгнула вперёд, в глубь хаты, и резко развернулась.
В дверях стояла другая баба с дрыном наперевес. Маленькая квадратная бабёнка, полноватая и с красной от гнева угреватой рожей. Бывают такие: ножки коротенькие, плечи широкие, жопа узкая. С виду – кубышка. Кто-то такой один раз скажет, что она некрасивая, она с дури возьмёт да и поверит, и вместо белого лебедя превратится в то, чем обозвали. Потом всё – жизнь под откос. На весь мир злая, на жизнь обиженная и взамен «Мира вам» – дрыном по голове. Опасная в её дом пробралась баба, недоговороспособная.
– Что, воровка, пришла мои чашки воровать? – визгнула кубышка.
– Я к себе домой пришла, между прочим, негостеприимная ты баба, – возразила наша Баба.
– А-а-а, так ты ещё и дом у меня отобрать хочешь! Тогда сдам тебя куда следует! Воровка! – твердила упрямая кубышка и сотрясала воздух дрыном.
Бабе всё это было очень неприятно. От удара звенело в ушах, на полке под зеркалом она не видела своих любимых баночек с ароматными маслами, баня же превращалась в туманную перспективу. Хотя свой дом она, получается, уже захватила, и это хорошо. Кубышка с дрыном стояла в дверях и орала дурниной. «Кто ты, дурища, и по какой причине оказалась в моей хате? Дверь перед тобой закрыть, что ль, чтоб снаружи верещала?» – думала Баба.
– Ты говорить тихо, как люди, можешь? Или только трубить слоном? – спросила Баба спокойно.
– Что мне с тобой говорить, воровка! – не унималась кубышка. – Припёрлась в мой дом ещё и права качает! Убирайся отсюда!
– И не подумаю. Во-первых, это мой дом, я его хозяйка и мне решать, на кровать лечь, пол мести или гулять идти. Во-вторых, ты перегородила дверь своей квадратной фигурищей. А ещё ты так орёшь, что мешаешь моему отдыху в родном доме, а мне это не нравится. Так что убирайся-ка сама вон подобру-поздорову!
– Сука! – заверещала баба с дрыном и попёрла в хату. – Чёрная риэлторша! Я этот дом купила и никому его не отдам, мой он!
Их разделял большой стол, непонятно зачем стоящий посреди хаты. Баба в свою бытность гостей в избу не водила, об стол этот часто рисовала на себе синяки, неуклюже разворачиваясь, и всё думала, что надо его на дрова пустить за ненадобностью. Хорошо, тогда руки не дошли: теперь стол отделял её от захватчицы, которой через стол лупить Бабу дрыном было несподручно. Наша Баба была у задней стены и, потеряв надежду на решение вопроса словами, размышляла, как бы ей кубышку завалить с минимальными повреждениями и связать, чтоб не рыпалась. Тогда неуёмную бабу можно будет разговорить и, наконец, разобраться в происходящем. Верёвка для ловли коней висела над самым выходом. Наша Баба спиной к стене, бочком стала пробираться к двери, чтобы верёвку ухватить.
– А-а-а, испугалась! – завопила кубышка, прыгнула в хату, схватила с кухонного стола тесак и метнула в Бабу, которая, как назло, зазевалась, отвлеклась, пока нацеливалась верёвку снимать с гвоздя.
Тесак воткнулся в руку чуть пониже плеча и пригвоздил нашу Бабу к стене.
– Всё! Достала! – ругнулась наша Баба, вырвала тесак из руки, ловко воткнула его в пол, в два прыжка оказалась у верёвки, схватила её, ещё в два прыжка – возле кубышки, отбила дрын стулом, саму кубышку придушила легонько, до потери сознания и тут же связала. Всю в своей кровище перемазала, когда с ней возилась, и сама перемазалась. Зрелище, достойное кисти художника и названия «кровавое побоище», получилось.
Как так быстро всё решилось? А просто: когда времени становится в обрез, берёшь и делаешь, не рассусоливаешься. Баба и разобралась с захватчицей, почти как с конём, потом перетянула руку: рана, к счастью, не тронула кость. Прорез насквозь, неприятно, конечно, но у Дракона она получила пузырёк живой воды для хромых ног, значит, есть чем лечить, затянется быстро.
Шла Баба домой с мечтой о бане, а умылась кровью да ещё и головную боль от дрына приобрела. Пока связанная кубышка приходила в себя, Баба успела ополоснуться у колодца. Одёжу свою не нашла, кубышкина ей оказалась мала, а рубахой окровавленной только людей пугать. Пришлось снять её и завернуться в содранную с окна новую белую штору. Из-под половицы схрон свой достала «на чёрный день». Целёхонек! Никто, кроме неё, о тайнике не знал, вот и дождался он хозяйку. Порылась в бумагах, а там кубышкина правда: дом продан наследниками её, родителями, новой бабе-ловцу. Всё официально, на гербовой бумаге и с печатью. Запамятовала Баба, что она мёртвая нынче: сложно такое обстоятельство в памяти удержать. Стало дело ясным, объяснения ей не нужны больше никакие, тем более от визгливой бабищи, теперешней владелицы Коньей Горки. Развязала кубышку, проверила, что живая, стонет, по щекам её нахлопала.
– Живи пока, новая хозяйка, а дальше поглядим. Не узнала я в тебе ловца: плохой из тебя ловец, не дадутся тебе такой кони. Кони к тому идут, кто себя любит, потому что таким верить можно. А обиженным верить нельзя: злые они. Ты – злая. Кони злых чуют…
Сказала так Баба и пошла к семье, мёртвая, а теперь ещё и бездомная, в штору завёрнутая. Как заголосила соседка, её увидав: «Мертвячка идёт, опять мертвячка, в саване!» Побежала в хату и там в подпол залезла, будто мертвяки её из-под земли не достанут.
Во дворе их дома деревенского – никого. Полдень, жара, все попрятались в тени, собака одна вышла, хвостом ей помахала и скорей в будку обратно, в тенёк. В свежевыкрашенной хате нашла Баба поначалу одного лишь старшего своего сына, здоровенного детину. Сидел сын на прохладной печи, ноги свесив, пил виски из горла?, курой жареной заедал, руки сальные о клетчатую шторку вытирал.
– Ой, мамо, вы ли? – удивился, ни вам здрасьте, ни вам сыновьего почтения.
– Я, сына, как есть я.
– Да разве? Мы ж по вам панихиду справили, – сказал и на угол показал, где Бабин плохой портрет в чёрной рамке стоит, лентой перевязанный, цветами вялыми украшенный.
– Так что ж, что справили. Как справили, так и расправите. Я же вот, – ответила Баба.
– А-а-а… Ну, а коня-то хоть привели с собой? Давно нам никто коней не водил, скучно без них, – поинтересовался сын, зевая.
– Нет. Просто пришла, без коня, и раненая я. Руку мне порезали, так что пока мне коней не ловить.
– У-у-у. А зачем тогда пришли? – удивился сын ещё больше.
– А как же? Вот было мне хорошо, я вам коней водила, вы жили – не тужили. Стало мне плохо, пришла к вам за подмогой, – разъяснила Баба.
Сын пристально, с прищуром, на неё посмотрел, поёрзал толстым задом по лежанке, скривился.
– Что-то, мамаша, не похожи вы на немощную. Вполне себе сильны? и ро?зовы, как были. Здоровья вам крепкого, – сказал, улёгся прям, где трапезничал, к ней тылом, укрылся одеялом по самые уши и принялся отдыхать после сытного обеда.
Баба вздохнула: что выросло, то выросло. Не она растила, значит, и нечего пенять на воспитание. Села за укрытый вышитой скатертью стол, налила себе молока, отломила хлеба: очень по молоку и хлебу истосковалась, только бы их и ела, человечью еду. А как наелась, силы оставили, все в живот ушли. Положила голову на руки, так за столом и уснула. Проснулась от того, что мать над ней голосит. Вечерело уже, сумерки. Мать с отцом стоят перед ней. Мать плачет, а отец смотрит глазищами дикими, приговаривает:
– Да как же? Нам же сказали, что померла, бумагу гербовую выдали, что померла! Мы страховку драконью получили, огромную, дом продали твой, всё потратили! Матери шубу соболью купили, утвари, детям твоим по хате. Ремонт, опять же, справили. Одни поминки твои чего стоили! Как ты жива-то? Мы чем теперь всё это отдавать будем?
– И я вам рада, тятя, и на быстроту вашу диву даюсь, как всё успели, – ответила Баба угрюмо.
– Если что дали, то надо сразу тратить, пока не передумали и не отняли. Всё успели, зажили, наконец, совсем как люди, по-зажиточному. Приплод твой почти весь пристроили. Парочку внуков себе оставили, вон, на подмогу. Скоро сорок дней по тебе праздновать будем всей общиной.
Отец за голову взялся, кручинится-качается, словно хуже, чем она живая, ничего приключиться не могло.
– Погоди, отец! – вступилась мать. – Нельзя же так. Дитё ж наше, как-никак. Ну, пошалила опять, мало ли она раньше шалила? Давай её укроем в подполе. Пусть живёт себе, никто и не узнает. Кормить-поить до старости сможем, мы ж стали богачи! Бедная моя девочка! Мёртвая моя девочка!
Баба от этих слов аж слезу на глаза пустила. Есть кто-то на свете, кому она девочка и дитё. Упала бы маме в ноги, да нельзя, стоять ловцу надо крепко.
– А если кто видел, что она пришла? Видел тебя кто? – обратился отец к дочери.
– Соседка видала, орала будто оглашенная! – ответила Баба отцу честно, а матери так сказала:
– Спасибо, мамо, только мне подвальная сохранная жизнь не подойдёт. Дела у меня. Давайте-ка вот что делать. Мою одёжу, крынку с монетами мне выдавайте, и пойду я, а дальше как сладится, так и будет. Коня ещё мне надо.
Мать безропотно ей крынку с монетами выдала, одежду её, а коня отец вывел. Не лучшего, конечно, но сносного, не волчью сыть, травяной мешок. С тем Баба и ускакала. Хорошо хоть выспалась, сидя за столом, сил набралась. А как дальше ей с этим жить? Да лучше думать, что этого не случалось никогда, что привиделось ей. Так проще…
Раненая рука ныла. Баба спешилась на вершине своей Коньей Горки, аккурат там, где её конь задавил, по прошлому потоптаться и повязку новую на рану наложить. Смотрит – венок на дубке висит: «От любящей семьи дочери и матери, невинно драконом убиенной». Хотела было его снять, но потом представила, что кто-то поедет мимо, увидит венок и подумает, будто бы есть на свете любовь: любит семья мать свою и дочь. Подумает так, помянет их добрым словом. «Хорошая ведь мысль, я бы хотела такую думать», – и оставила венок висеть как есть.
* * *