– Не хочется вынимать из муфты.
– Церковь горит, – крикнул Тальский. Нет, это только молния ударила в купол, который исчез. И, казалось, купола никогда не было, и лишь вечно-голубое небо светило над развалинами. И только теперь, на просветлевшем фоне, пламя поднялось, ясное и спокойное, как самая жаркая свеча, что когда-либо горела на святом месте.
Приехали…
– Вот моя половина, вот ваша: постель, духи, безделушки из золота и жемчуга. У вас их много?
– Нет, нет, клянусь тебе, ты у меня единственный, убей меня, я невинна…
– Дура! вещей?
– Вещей? двадцать одна подвода с половиной.
Наконец, все перевезено, перенесено, переломано.
…
Белое счастье, кошмар утоления… нескончаемые часы экстаза чувств…
Тальский? Вы заснули?
Утро…
Тальскому вспоминаются строчки:
Ты – то, чего сказать не смею,
Ты – опрокинутый бокал…
и Зина плывет в другой мир.
Довольно!
Это был абсурд, оргия страсти для цветов далекого свода. И они сходились, расходились и опять сходились. И жизнь их была ярким, блестящим сном, средь театров, садов, тигровых шкур и вечного «Асти Спуманте». Сплетая руки, они шли к солнцу с песней счастья на устах, не видя слез и проклятий.
Но колесо судьбы повернулось, и все померкло. И не стало дыхания цветов, поцелуев и жизни на вечных развалинах в бреду предутренней тоски…
Однажды Тальский уехал собирать данные для своей работы: «Четверной корень беспередаточности разума как фактор раздвоения личности у девятимесячных испуганных зайцев» и пропадал 4 дня и 2 ночи.
Вернувшись в 3 часа утра, он увидел в комнатах Зины свет. – Неужели она до сих пор спит, или у нее есть… И при этом нехорошее предчувствие сжало его мозг холодным кольцом оцинкованной стали, лучшего местного производства, фирмы «Н. Петров и Тетя». Однако, нащупав в карманах два револьвера, – браунинг был испорчен, а к смит-и-вессону пуль не было – он храбро прошмыгнул на свою половину и на всякий случай надел персидский халат, купленный в Бостоне у проезжего еврея-виноторговца.
Когда он вошел в будуар Зины, она, полуодетая и растрепанная, лежа на кушетке, читала какой-то модернистический сборник стихов. В комнате было очень много дыма.
– Наконец-то ты вернулся!
– Мне было очень весело, – начал Тальский, но испугался, посмотрев на лицо Зины, – оно было землисто-серое, с черными кругами под глазами…
– Что с тобой, ты отравилась, сумасшедшая?
– К сожалению, нет! Я только 40 часов ждала тебя, а ты разоряешься! Подожди, – тянула она, – ты меня бросил, я для тебя старая, некрасивая, но найдутся многие, другого мнения, чем ты. И с этими словами она окинула взором свое громадное тело, все в лентах и кружевах дорогих.
Тальский прижался к ней, стараясь лаской потушить накопившуюся веками злобу, но она, сильная и гибкая, как две кошки, вырвалась и с дико-расширенными глазами вцепилась зубами ему в левое плечо. Тот пронзительно вскрикнул и разжал руки, но, понимая, что границы никогда не могут быть перейдены, ударил ее той же рукой по ногам выше колен:
– Тебя целуют, а ты кусаешься, подлая змея!
Зина глухо зарычала, встала, порылась в каких-то ящиках, исчезла в другой комнате, откуда через час вышла в шляпе и одетая.
– Зина, куда ты? я тебя любил, люблю и вечно буду любить!
Но, когда она вынула из туго набитого бумажника золотой ключик, он не выдержал и бросился со слезами перед ней на колени, целуя ее уже зеленые ботинки.
– Милая, обожаемая, – плакал Тальский у ее ног, и много слов, умилительных и прекрасных, слетало с его языка, без всяких, по-видимому, заранее определенных порядка и смысла.
Зина схватила хлыст. Ударить его, мелкими каплями крови посчитать оскорбления, сделать из него раба, вечную собаку! Нет! она отбросила хлыст и взялась за ручку двери.
Но гула удаляющихся по каменной лестнице шагов Тальский не мог вынести и залился дикими, нечеловеческими слезами, после чего заснул так сильно, что не слышно было дыхания.
А когда он очнулся, на глазах его лежала мягкая, теплая, женская ручка. И Зина, красивая и печальная, шептала: «Прости меня, я гадкая, ревнивая, злая…»
Они слились в поцелуе, после которого наверно не знали, сколько времени показывают часы в другой комнате.
Жизнь! эта вечная жизнь!
Прошло несколько ночей. Тальский худеет, бледнеет и тайком принимает какие-то порошки и пилюли. А Зина хорошеет и от нечего делать собирает натуралистические открытки.
Однажды она зашла в магазин и, купив, как всегда, открытку, посмотрела и дико вскрикнула. На абсолютно-черном фоне кто-то стоял на голове. (Впопыхах не заметила, что держит открытку вверх ногами). Кинулась к Тальскому.
– Милый, стань на голову!
Тот решительно и коротко отказался, за что получил опять столько ударов хлыста, что на 69-й день ему казалось, что его тело – блок, на котором поднимают 61 пуд с небольшим на 3
/
фута.
Зина приобрела дозу кураре, с которой долго не знала, что сделать. Чтоб освободиться от нее, она вспрыснула яд на ходу какому-то проходившему по улице неизвестному человеку. За это между Зиной и Тальским состоялась дуэль, так, как он этого ожидал. Пуля Зины, стрелявшей в десяти шагах, попала в одну из многочисленных счастливых десятирублевок, которыми были всегда полны карманы ее противника, и, рикошетом ударившись в ее безопасный панцирь, повалила ее на землю.
Падая, она заглянула в лицо Тальскому и вскрикнула: «Я поняла все и остаюсь спокойной – моя открытка была вверх ногами!» Затем она встала и ушла в ночные дали.
Через несколько дней Зина вполне оправилась от пережитых ею потрясений, но все-таки Тальский разорился на «опытах разводки стерилизованных бацилл молока белых испанских козлов, в абсолютно безвоздушном пространстве, без звука, света и тепла, при температуре – 273° Р» и спустил имение и все десятирублевки.
Он спал, где попало, питался объедками сорных ям, прикрываясь единственной уцелевшей попоной.
Однажды, в ночь под новый год, он забрел на могилу отравленного Зиной человека.
– Серым теплом вечно спит мой красавец под смерзлой землей и никакие силы, никакие обещания не разбудят его вновь для вечно-юной жизни…
Вдруг он встрепенулся.