– Нет, я тебя знаю. Иди к Лизавете. У нее дом большой, и скучно ей одной. Вчера приходила.
– Пойду, а что делать, пойду, – и Коля состроил страдальческую физиономию, словно собираясь заплакать. И делая вид, что изо всех сил крепится не показывать бабам своего горького положения, стал подзывать Веру рукой.
– Да ну тебя! Сейчас вынесу.
– Вынесешь!
– Сказала, принесу.
– Так я жду. Веерка, я буду ждать. Верка, я не уйду, – ободрившись, принимая боевой вид, кричал Коля вслед встретившимся подругам.
Вера быстро вернулась с начатой бутылкой и граненым стаканом в руках.
Коля залпом выпил обещанный ему стакан самогона.
– Зараза, Нинка, совсем скурвилась, – остался недовольный Коля самогоном.
– Все, все Карлыч, – отрезала Вера, и забрала из цепких рук Коли посуду.
Коля в несчастье скривился, не спуская глаз с бутылки.
– Ты же не дойдешь!
– Дойду. Что тут идти!
– Вот и иди.
– Не могу. Не могу без заправки. Пожалей старика. Я же тебя на коленях…
– Какие колени, ты что плетешь?! Я здесь только двадцать лет живу.
– Тогда налей ради Христа. Христом богом прошу, налей.
Вера налила.
Коля выпил.
– Ну, разве не дрянь!
– Все, Карлыч надоел. Иди уже.
– Налей еще, что там того осталось! На донышке ведь. Здоровым мужикам только губы смочить, а старику сила, помощь. Налей. Я же душой изведусь, что она, зараза, плескаться осталась.
Вера тяжело вздохнула и вылила Коле в стакан оставшийся самогон, сцедив, таким образом, старику с полбутылки.
Коля проглотил и снова хотел ругать Нинку самогонщицу, но Савельева выхватила у него из рук стакан и побежала к подруге, зная наперед жалобы Карлыча на невысокий градус.
II
Все казалось Гале в доме Веры Савельевой чудным и в новинку. Даже такая мелочь, что муж и жена сидят за одним столом. За двадцать с лишним лет замужества за мусульманином Галя отвыкла от русских обычаев и с какой-то ревностью смотрела на Савельеву и на ее гражданского мужа Сергея, как старик смотрит на резвую счастливую детвору и готов все отдать, чтобы хоть на миг вспомнить беззаботный вкус молодости.
Ткаченко, снимавшему комнатку у Савельевой, Галя не понравилась. Толстозадая, рябая. Но взволновала крепкая грудь, широкие бабские бедра, обтянутые красной гладкой тканью.
Он пришел к Гале, дождавшись, пока уснет хозяйка и захрапит пьяный товарищ. Как он и думал, Галя не спала.
Ткаченко грубо теребил крепкую бабскую грудь и закрывал вспотевшей ладонью Гале рот, когда она стонала, и когда начинала извиваться, крепче держал и прижимал мощные раздавшиеся от времени и родов широкие бедра, чтобы не скрипел старый диван.
Когда все закончилось, Ткаченко ушел курить. Галя на цыпочках шла, чтобы хоть одним глазком посмотреть, где он, что делает, и спала одна.
Ткаченко она больше не интересовала и теперь просто казалась рябой и толстозадой, с уродливыми бедрами и некрасивой, большой, выпирающей грудью. В то время, как Гале Ткаченко с каждой минутой нравился все больше и больше. И она еще долго не могла уснуть и прислушивалась к его сопению, раздававшемуся из соседней комнаты, словно к песне, заворожившей, разволновавшей доверчивое бабское сердце, которое не знало ласки не настоящей любви.
Сколько не пробовала Прасковья Игнатьевна заплетать в косу жидкие волосы дочери, получалось из слабых волос одно посмешище. Сопля, выпущенная из носа, смотрелась выгодней, чем Галина коса. И платье, какой бы не было цены, смотрелось на Гале, как на жабе фата, так и просилось, чтобы его сняли и спрятали подальше, чтобы не позорить отца с матерью. Так Галя все время и ходила в каких-то рубищах вровень своей крепкой фигуре.
Не по возрасту, большая бабская грудь была для семнадцатилетней Гали все одно, что проклятье, и служила предметом вечных насмешек.
Пристанут на улице к Гале местные озорники, и давай хватать за большую некрасивую грудь, словно за вымя. Галя побежит от них, а ей вслед, словно камень летит: «Корова, Корова». Галя споткнется, упадет и приходит домой заплаканной, с разбитыми коленями.
Один раз отец Гали Столов Гаврила Прокопьевич поймал такого Галиного обидчика и, не церемонясь, в зубы. А мужики вокруг давай смеяться.
– Ты, Гаврила, так все кулаки в кровь побьешь.
– И побью! – отвечает Столов.
– Ну-ну. Гляди и Галка твоя краше станет! – смеялись мужики. – Да ты не дуйся, что же поделаешь, если и вправду корова. Держи тогда дома, чтобы не дразнили.
Отец перетерпит, обиду не покажет, придет домой и на дочку.
– Не реви, что поделать, если некрасивой народилась.
– Да в чем она виновата?! – заплачет Прасковья Игнатьевна.
– Да не виню я! Ну, пусть не жалуется, или вон дома сидит. Мужики смеются.
Поплачет Прасковья на пару с Галей и к соседке. Все легче, когда поговоришь.
– Ну что делать, кто ее замуж возьмет?! – сокрушается мать. Может, какой больной, ухаживать станет, все лучше, чем одна, мы же не вечные!
– Буду иметь ввиду, не пропадет девка, не пропадет, – обещала станичная сводница, и вроде как не обманула.
Однажды ночью в станице Мичетинская на порог сводницы явились двое таджиков. Один был молодой, стройный, в костюме, другой, полная противоположность, совсем старик, с седою острой бородкой, в желтом халате и в бархатной вишневой тюбетейке с золотою вышивкой.
Хозяин дома лениво проводил таджиков в летнюю кухню из белого кирпича и ушел, не скрывая равнодушия до дел своей жены.
В чистой побеленной комнате таджики не садились и ждали хозяйку.
Со всей округи шли в дом Проскуриной, если надо было посватать или кого свести. Как почтальон, Проскурина была вхожа в любой дом в деревне, но только если почтальон приносит новости, эта своенравная женщина собирала новости и потом выгодно их продавала. И подноготную чуть ли не каждой станичной семьи Проскурина знала назубок, лучше, чем свою родословную.
Валентине Проскуриной нравилось казаться барыней, свысока смотреть, решать, когда прогнать со двора, когда миловать. Чернобровая, статная, наделенная физической силой. Зимой и летом она носила на плечах дорогие белые мохеровые платки, старалась держать тон, пока не разозлится, и из столбовой дворянки не превращалась в торговку. Начинала кричать, могла и поколотить, но до рукоприкладства, как правило, дело не доходило, потому что трудно припомнить, чтобы кто-нибудь с Проскуриной в конечном итоге не согласился. Потому что при всем искусственном возвеличивании она была справедлива; и пусть кричала и колотила кулаком по столу, делала она это всегда по делу. Умный человек понимал, а с дураками Валентина Григорьевна старалась не связываться. Доводы за плечами всегда имела железные. Зла не помнила и как разгоралась, так и остывала.