Постепенно всё стало ясным – это война… Война… Чувство тяжёлого, непоправимого несчастья охватило всех сразу. Речь Молотова закончилась. Тётя Маруся заплакала, мама и отец молчали, предаваясь своим тяжёлым мыслям. Только Исай Захарович воскликнул: «Ну и что? Ничего страшного! Не первая война в нашей жизни. Устоим! В Гражданскую было хуже, ничего вообще не было, а выстояли! Не унывайте! Всё образуется!». Он покрутил ручку радиоприёмника (это был наш 6-Н-1) и вдруг, как будто из соседней комнаты, раздался голос – прекрасно звучащий баритон на великолепном русском языке вещал:
«Русские люди! Германская армия-освободительница несёт вам свободу от жидов и коммунистов! Помогайте успешному продвижению германской армии!» Далее давались толковые советы, как именно надо помогать – резать телефонные и телеграфные провода, валить столбы, но «охранять мосты, чтобы армия-освободительница беспрепятственно продвигалась вглубь территории страны».
Такого я не ожидал – и прежде всего не мог понять, как этот немец так здорово говорит по-русски? О том, что диктор был русским, не могло быть даже мысли – как же русский может оказаться в Германии? Счастливая наивность детей.
Голос этот звучал высокомерно и самоуверенно и вселял большую тревогу в души всех слушавших. Исай Захарович почувствовал это, щёлкнул выключателем и сказал:
«Да, война будет тяжёлой, может быть, самой тяжёлой, но всё равно мы победим!» Сегодня это звучит немного по-швейковски, но тогда, в те первые минуты, только один человек среди всех слушавших радио (подошли и соседи), ни на минуту не терял своего здорового, естественного оптимизма. Только он оставался жизнерадостным, твёрдым и каким-то надёжным среди всех, впавших в тяжёлую мрачную задумчивость.
Говорил только он один, и сегодня мне кажется, что он правильно сделал, выключив радио в тот момент. Он дал всем передышку, на короткое время предоставил возможность собраться с мыслями, чтобы приступить к теперь уже другой жизни, которая началась в то утро и длилась без перерыва 1418 дней – как один нескончаемый, кошмарный день.
Исай Захарович так и остался в памяти твёрдым оптимистом, верящим в будущее всех нас, всей огромной страны. Окинув взглядом членов наших семей, он предложил… пораньше пообедать! Конечно, никто не мог и думать о еде, но он проявил твёрдость и тут, заставив тетю Марусю собрать на стол. К ней присоединилась моя мама. Потом налил себе и моему отцу нашедшейся где-то водки, и выпил «За победу!». После обеда он быстро собрался, поцеловал тётю Марусю, попрощался с детьми и поехал в Москву, где приступил к исполнению своих обязанностей начальника пожарной охраны. Новая реальность требовала быстрого освоения техники тушения зажигательных бомб. Отец уехал в Москву следом за ним, а мы стали собирать вещи для возвращения в Москву. Лето кончилось, едва успев начаться. Кончилась и предвоенная жизнь, казавшаяся теперь такой счастливой.
* * *
Когда мы вернулись в город, вдруг оказалось, что в нашем доме живет огромное количество людей. Дверь нашего подъезда не прекращала хлопать весь день. Мы жили на втором этаже, и каждый приход или уход жильцов был прекрасно слышен, а из окна и виден. Все были очень заняты, и не было видно во дворе даже двух человек, стоявших и разговаривающих – все куда-то страшно спешили.
Начались воздушные тревоги. Пока довольно короткие, как говорили «учебные». Во время тревоги все жильцы должны были покинуть свои квартиры и спуститься в «газоубежище». Никаких действительных бомбоубежищ вообще не существовало. В нашем доме 16 просто не было подвала. То есть он был на довольной большой глубине, но в нём помещалась лишь котельная, и он был совсем невелик. В доме 12, то есть в первом корпусе, как назывались эти дома, также не было никакого подвала. Только третий корпус – дом № 18, где жил «рубашечник» Равич, имел подвал, но это никак нельзя было назвать бомбоубежищем. Назывался подвал «газоубежищем». Подальше от домов, в секторе между территорией Президиума Академии наук и Палеонтологического музея на скорую руку рыли «щели» – нечто вроде окопа глубиной примерно метра в два с небольшой лестницей-лазом, вырытой в земле с кое-как положенными дощатыми ступенями и так же кое-как покрытой деревянной «крышей», засыпанной землёй. То есть было совершенно ясно, что всё городское хозяйство к войне и воздушным налётам никак не подготовлено.
Пришёл по почте очередной детский журнал «Мурзилка». Он был ещё «довоенным», с совершенно мирной тематикой – «Клоун Руж и клоун Беж». Только в следующем номере на обложке был помещён рисунок школы со всем необходимым набором инструментов для тушения зажигательных бомб.
Немецкие самолёты ещё не могли достигнуть Москвы без дозаправки. Скоро все поняли, что когда в сводке Информбюро говорилось о «минском» или «харьковском направлении», это означало, что город уже в руках немцев и нашими войсками оставлен.
В начале июля была объявлена уже настоящая воздушная тревога. Мама меня отправила вместе с бабушкой в «газоубежище» – тот самый подвал дома № 18. Во-первых, до него надо было дойти, во-вторых, подвал никак не мог вместить даже только стариков и детей из трёх домов. Вентиляция была сначала сносной, но потом казалось, что временами воздуха не хватает. Я с детства плохо переносил духоту. Кроме того, подвал освещался только почему-то синими лампочками. Интересно, что нужно было «маскировать» в подвале, итак закрытом тяжёлой наклонной дверью? В общем, сидеть там в бездействии часами было неприятно. Старики вздыхали, дети плакали, становилось всё более душно. К счастью, часа через полтора был объявлен «отбой» и мы смогли покинуть «газоубежище». После этого «дебюта» я твёрдо сказал маме, что больше в подвал никогда не пойду, и если уж бомба попадёт в наш дом, то лучше быть в своей квартире, чем оказаться засыпанным заживо в подвале, куда, по слухам, вполне могла хлынуть вода из повреждённых водопроводных и канализационных труб…
Даже когда мы вернулись в Москву в 1942 году после 17-месячной эвакуации, я твёрдо придерживался своего слова никогда не покидать квартиры во время налёта.
Глава 4
Свердловск, гостиница «Большой Урал»
В начале июля 1941-го стало известно, что будут эвакуировать из Москвы максимальное количество детей. Мы с мамой должны были покинуть Москву в вагоне, выделенном для Союза композиторов. Отец оставался в Москве, работая, как всегда, в Цирке и на киностудии в Лиховом переулке. Мы должны были выехать из Москвы 11 июля. За неделю начались сборы – надо было взять всё необходимое, но всё же минимальное количество вещей. Разрешалось взять только два чемодана – по одному на человека – и постели.
На вокзале царила нормальная атмосфера – не было никакой паники или какой-то неразберихи. Единственно, что было – это неприятности с багажом: каждое купе осматривалось перед отправлением, и лишние вещи заставляли оставить родственникам, несмотря ни на какие просьбы, уговоры или даже небольшие скандалы. Проводники с общественным представителем действовали мягко, но твёрдо.
Вообще, возвращаясь назад к тем дням, надо отметить, что все как-то быстро свыклись с мыслью о том, что предстоят большие трудности и лишения. Но пока что не были даже введены продуктовые карточки. Магазины Москвы не испытывали дефицита продуктов. Конечно, Москва была ещё в глубоком тылу, и никакой паники мне видеть не довелось – действительно кризисная ситуация возникла лишь в октябре 1941 года.
Итак, мы сели в поезд. В нашем купе («жесткий, купированный», – так назывался вагон на железнодорожном языке) ехал со своей мамой сын режиссёра цирка Юрия Сергеевича Юрского Серёжа, впоследствии ставший известным актёром. С ним мы быстро установили дружеский контакт – по дороге играли в солдатиков, рассказывали друг другу прочитанные нам книги. Одним словом, путешествие в таком удобном вагоне нас никак не смущало, можно сказать, даже радовало – предстояло увидеть много нового, а так как пунктом нашего назначения был Свердловск, то всё было очень интересным и волнующим.
Свердловск. Гостиница «Большой Урал»
Современное фото
Нам всем, жившим в Москве, очень повезло. Мы не узнали паники эвакуации под бомбёжками, нехватки воды и еды и всех других ужасов беженства. Наше путешествие было именно путешествием, ничем не отличавшимся от мирного времени. Поезд шёл до Свердловска дней шесть. Приехали ранним утром. Нас встречали представители Союза композиторов, они посадили нас в трамвай, шедший до города, насколько помнится, довольно долго. Зато трамвай приехал почти прямо до места нашего временного жилья – гостиницы «Большой Урал», где уже были наши чемоданы. Это было строение советского времени – серое, большое, напоминавшее своей тяжеловесностью какую-то фабрику или завод. Нам выделили маленькую комнату. Едва разместившись, я, по приглашению Серёжи и ещё одного мальчика, под наблюдением Серёжиной мамы вышел погулять в небольшой парк, примыкавший к скверу перед гостиницей. Город нам понравился, и мы вполне беззаботно гуляли.
Дирижёр, профессор Александр Иванович Орлов (1873–1948)
Вскоре и гостиница и весь город стали быстро заполняться эвакуированными из Москвы. Появился Эмиль Кио со своей семьёй. Была эвакуирована группа учеников московского балетного училища. Среди них была 15-16-летняя Майя Плисецкая – рыжая девица, довольно длинная и нескладная, как мне показалось. Мама от кого-то уже знала о ней, но мне это было совершенно неинтересно. Меня уже тогда интересовали музыканты, скрипачи, хотя я сам ещё на скрипке не играл.
Как-то в трамвае я услышал громкий шёпот: «Смотрите! Лиза Гилельс!». Это была скромная молодая девушка со скрипичным футляром, одетая в серую юбку и полупальто. Мне она показалась очень красивой.
Лиза Гилельс была знаменитостью. Её везде узнавали. Все артисты, приехавшие в Свердловск, давали концерты. Помню, как с трудом передвигался с палкой (из-за полиомиелита) по коридору нашей гостиницы известный скрипач Борис Фишман.
В местном цирке начал выступать со своим аттракционом Кио. Хотя его сын Эмиль был ещё совсем маленьким, помню, что мы, несмотря на примерно двухлетнюю разницу в возрасте, общались с ним ещё в Москве. Вероятно, мы просто бывали вместе на представлениях с участием Кио, да и жили на Калужской по-соседству. «Эмильчик», как его называли, чтобы не путать с отцом, был с детства исключительно приятным и милым в общении мальчиком, и остался таким же приятным парнем на всю жизнь.
Было по-летнему тепло. Вечером всё население гостиницы «Большой Урал» выходило на сквер, и начиналось обсуждение новостей дня. Прежде всего – положение на фронтах. Пока, несмотря на отступление, никто не знал истинных размеров катастрофы, постигшей Красную Армию. Все верили в то, что со дня на день начнётся контрнаступление и быстрое изгнание немцев. Но с течением времени вечера становились всё более мрачными – наступление немцев не останавливалось, они неумолимо приближались к Москве – уже начали упоминаться в сводках Совинформбюро «направления» городов, бывших не так уж далеко от столицы.
Примерно через месяц в Свердловск приехал и Госоркестр. С моим дядей— виолончелистом приехала бабушка. Они разместились где-то далеко от центра на частной квартире.
* * *
Лето 1941 года в Свердловске было совсем нежарким. А в первых числах сентября сразу в один из вечеров стало холодно. По-осеннему холодно. Внезапно приехал отец. Московский цирк послал его в Свердловск для работы, но, приехав на место, он никакой работы не получил – другой дирижёр уже работал в этом цирке с самого начала появления московской группы. Не знаю, почему произошла такая неразбериха, но отношение к нему сразу переменилось.
Эмиль Кио, обедавший в Москве очень часто у моей бабушки (он обожал еврейскую кухню, да ещё приводил приятеля – администратора театра «Эрмитаж» Игоря Нежного, предварительно позвонив моей бабушке: «Мама! Что у нас сегодня на обед?»), теперь «узнавал» моего отца с большим трудом, встречая его в коридорах «Большого Урала». А ведь совсем недавно называл его «академиком», имея в виду, вероятно, высшее образование отца и его умение в музыкальном оформлении спектаклей цирка (и фильмов). И вдруг – такая перемена!
Зато помню, с какой теплотой к отцу, да и ко мне отнёсся замечательный музыкант и человек – известный дирижёр, профессор Александр Иванович Орлов. Мы с отцом часто бывали у него в номере. Он с женой занимал в «Большом Урале» двухкомнатный, но тоже совсем небольшой номер. Был он очень хлебосольным – угощал нас московским чаем с печеньями, а его жена потчевала меня только что полученным в посылке вкусным московским сыром с белым хлебом. Всё это уже было практически недоступно и почти забыто – в Свердловске, кажется, в конце июля или в начале августа ввели карточки на продукты. Александр Иванович успокаивал отца, говорил, что как-нибудь всё наладится, а потом как-то подал идею – вернуться ему одному в Москву, забыть про цирк и снова заняться работой в кино. Надо сказать, что Орлов обладал замечательным человеческим качеством – положительно воздействовать на людей. Он вообще был добрым от природы человеком и действительно отлично относился к моему отцу. И вот отец, решив, что надо последовать его совету, начал действовать. В Свердловске не было ни работы, ни места для жилья. Отец связался с Главным управлением цирков, и они выписали ему командировку во Фрунзе, где можно было временно занять должность директора местного цирка.
Пока мы ещё жили в гостинице «Большой Урал», к нам часто заходил Юрий Сергеевич Юрский, одетый по-революционному: в крагах, гимнастёрке и галифе. Он тоже был не у дел. Приехав в Свердловск, как и мой отец, Юрский не имел никакой режиссёрской работы в цирке.
Он вставал в позу оратора у дверей нашей маленькой комнаты и произносил длинные, зажигательные речи по любому поводу – о бездарности московского управления цирков, по поводу текущих событий, или, понижая голос, предавался воспоминаниям о… Троцком! Он и мой отец называли его гениальным оратором, а я, про себя, называл самого Юрия Сергеевича «Троцким», честно говоря, зная о Троцком только то, что он был одним из вождей Революции, а потом сбежал заграницу. Следовательно, предал Революцию? Но тогда почему и отец, и Юрий Сергеевич вспоминали о нём с симпатией? Вопросов о политике я не задавал, меня интересовали военные сводки, и главное – что сейчас делает и как работает товарищ Сталин? Всё это было вполне логичным – ведь с самого раннего детства не было в нашей жизни человека более важного, после родителей, конечно, и более «главного» над всеми нами, чем Иосиф Виссарионович Сталин.
Юрские тоже стали собираться в дорогу. Юрий Сергеевич решил перевезти свою семью в Андижан. Кажется, он тоже получил какую-то командировку туда.
Мы выехали из Свердловска одним поездом и в одном и том же вагоне. Это опять был вагон… Союза композиторов, шедший в Ташкент! Там нам предстояло пересесть на поезд, следовавший прямо во Фрунзе. Юрские сошли где-то раньше, а мы, прибыв в Ташкент, должны были ехать на трамвае через весь город на другой вокзал. Приехали мы рано, и города я совсем не помню, так как видел его только из переднего окна трамвая.
Ещё до нашего отъезда во Фрунзе туда уехала бабушка с моим дядей – Госоркестр временно перебазировался в столицу Киргизии. Жили они там в общежитии, в мечети на рыночной площади. Дядя написал, что вместе с членами семей там набралось более двухсот человек!
Часть Госоркестра ещё была в Свердловске, когда призвали в армию коллегу моего дяди, тоже виолончелиста – Диаманта. Госоркестр должен был в это время по своему выбору принять решение о мобилизации четырёх человек, так как весь оркестр имел «бронь» – освобождение от мобилизации, ввиду представляемой коллективом оркестра «художественной ценности союзного значения». Мой дядя, прошедший допризывную подготовку ещё перед войной в оркестре ЦДКА (Центрального Дома Красной Армии), казалось бы, должен быть главным кандидатом для мобилизации, да он и не старался предпринимать никаких усилий для освобождения от призыва, но по воле месткома и партийной организации был категорически исключён из списка мобилизованных четырёх человек. У Диаманта был маленький сын, а дядя был даже не женат. И всё же Диамант был мобилизован и погиб буквально в первом же бою. Ходили слухи, что его убили сзади свои… Его жена получила уведомление о смерти, когда мы ещё не уехали из Свердловска. А двое других вернулись ещё до окончания войны. Ещё один, кажется, тоже не вернулся.
* * *
Путешествие по железной дороге из Свердловска во Фрунзе было для нас, детей, также исключительно интересным. Первые полтора дня поезд шёл через прорези в невысоких отрогах уральских гор. Были видны геологические слои различных пород. Это было необычным зрелищем – посреди довольно плоской равнины вдруг поднималась поперек хода поезда невысокая насыпь – метров 10–15 высотой. Прорезь в ней шла как открытый сверху туннель. На время становилось довольно темно, потом снова открывалась равнина, и так продолжалось много часов подряд, пока поезд не вышел из пределов уральских гор. Ничего подобного я не видел нигде во время моих будущих путешествий по Европе и Америке.
Композитор Шапорин «прославился» в этой поездке несколько необычным образом. Он вёз с собой свой личный самовар – проводник растапливал самовар в своём купе, а потом композитор пил из него чай у себя в купе. Путь был долгим, с очень длинными остановками на узловых станциях— пропускались составы для фронта. На запад шли бесконечные эшелоны с людьми, танками и даже полуразобранными самолётами. В основном самолёты были в чехлах, а танки, как я уже знал – Т-34, – стояли, ничем не прикрытые, на платформах.
Дня через три сошли на какой-то станции Юрские, чтобы пересесть в поезд на Андижан. Как-то мы услышали, что у одной женщины, ехавшей в нашем вагоне, заболел ребёнок. Она попросила у Шапорина немного горячей воды для ребёнка. Шапорин ей отказал… Об этом скоро узнал другой композитор – Вано Ильич Мурадели. Бавший цирковой борец пришёл в неописуемую ярость – он клялся избить Шапорина до потери сознания! Скандал был в зените, когда я выглянул в коридор, – Вано Ильич с нетерпением ждал в коридоре обладателя самовара, который никак не мог выйти из купе и сидел там запершись целый день. Ночью я увидел его голову, несмело выглядывавшую из проёма двери, – Шапорину нужно было давно сходить в туалет, но выйти из купе он, по понятной причине не мог. Он поделился в конце концов горячей водой с женщиной, но увы, ей пришлось сойти с поезда – состояние ребёнка ухудшалось, и его надо было поместить в больницу. Нужно заметить, что из этого, безусловно, некрасивого эпизода не следует делать окончательных выводов о Шапорине-человеке. В трудные послевоенные годы он иногда проявлял себя, по ряду свидетельств, достаточно мужественно в защите своих коллег.
Мы не знали, чем был болен этот ребёнок, но вскоре на нескольких станциях никому не разрешили покидать вагон – вокруг была эпидемия тифа! После Ташкента, где мы начали свой путь во Фрунзе, в первый раз мой отец вышел на платформу на станции Арысь, чтобы наполнить чайник кипятком, и увидел, что перрон и даже площадки товарных поездов усеяны трупами людей! Я ничего не видел, потому что ещё спал, но отец вошёл обратно в вагон и предупредил всех, что лучше на этой станции никому не выходить. Было удивительно, что никто не заболел тифом и поезд благополучно доехал до Фрунзе.
Глава 5
Фрунзе. Ещё восемь месяцев вне Москвы
Поезд пришёл около 3-х часов ночи. На этот раз нас никто не встречал, и мы нашли грузовик (стремление к частной инициативе неистребимо!), который и довёз багаж приехавших до рыночной площади, где в местной мечети находилось общежитие Госоркестра. Сами же мы тащились налегке, но довольно долго – вокзал был по крайней мере километрах в двух-трёх от центра города.
Нам среди глубокой ночи приготовили «топчаны» – некие подобия кроватей: фанерный щит на деревянной раме, лежащий на двух «козлах».
Все завалились спать, практически не раздеваясь. В шесть утра заработало радио на всю возможную громкость – Москва передавала новости Совинформбюро. Левитан прочитал очень торжественным голосом сообщение о взятии после тяжёлых боёв города Тихвина. Я услышал голос отца оркестранта Ляховецкого (старик Ляховецкий никогда не снимал кепку, вероятно был верующим, а ермолку носить в то время, понятно, было нельзя): «Тихвин? А где этот Тихвин?» Ему тут же ответил чей-то раздражённый старческий голос: «Какая разница где? Важно, что взяли!» Я рассмеялся от этого разговора и от такой хорошей новости проснулся.