Ферро несколько мгновений помолчал, глядя на два куска бумаги на полу, потом повернул голову в сторону со странным выражением – ни гримасой, ни улыбкой – на морщинистом, испещренном шрамами лице.
– В этом вы тоже ошибаетесь, – произнес он наконец, как будто ставя последнюю точку в разговоре, и направился вдоль лесов к ризнице.
О Господи! Совершая насилие над собой, Куарт сделал последнюю попытку примирения. Он хотел, чтобы его совесть была чиста в час, когда всем и каждому придется получать по заслугам. Этому старику, подумал он, подавляя ярость, пропишут все, что положено. Семьдесят раз по семь лет.
– Я приехал, чтобы помочь вам, падре, – сказал он вслед священнику; сделав это усилие, он успокоился.
Произнеся эти слова, он исполнил долг, предписываемый смирением и церковным братством. С этого момента не один лишь отец Ферро сможет чувствовать себя проводником гнева Господня.
Старый священник задержался перед главным алтарем, чтобы преклонить колена, и Куарт услышал короткий, резкий смешок, ничего общего не имеющий с юмором.
– Помочь мне?.. Не знаю, чем может мне помочь такой человек, как вы. – Вставая, он обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Куарта, и его голос эхом отозвался под куполом храма. – Я хорошо знаю таких, как вы… Эта церковь нуждается совсем в иной помощи, которую вы не сможете вытащить из своих драгоценных карманов. А теперь уходите. Мне через двадцать минут крестить.
Грис Марсала проводила его до дверей. Куарт, призвав на помощь всю свою дисциплинированность и хладнокровие, чтобы не выдать досады и разочарования, выслушал без особого внимания ее попытки оправдать священника. На него сильно давят, говорила архитекторша. Политики, банки и люди архиепископа так и бродят вокруг, как стая волков. Если бы не упрямство отца Ферро, церковь бы уже давно снесли.
– Возможно, в конце концов ее все-таки снесут, – заметил Куарт, давая небольшой выход своим чувствам. – Благодаря ему. И с ним вместе.
– Не говорите так.
Она была права. Ему не следовало говорить подобных вещей. Абсолютно не следовало, упрекнул себя Куарт, вновь обретая самообладание и глубоко вдыхая аромат цветущих апельсиновых деревьев, буквально окутавший обоих, как только они оказались на улице. В уголке, образованном фасадом церкви и стеной соседнего здания, возле бетономешалки, орудовал лопатой рабочий. Куарт рассеянно скользнул по нему взглядом, шагая по площади рядом с архитекторшей.
– Я не понимаю его поведения, – проговорил он. – В конце концов, я на его стороне. Церковь на его стороне.
Грис Марсала иронически глянула на него:
– Какую Церковь вы имеете в виду?.. Римскую? Или архиепископа Севильского? А может быть, самого себя?.. – Она недоверчиво покачала головой. – Нет. Он прав и знает, что прав. На его стороне нет никого.
– Это меня не удивляет. Похоже, он любит сам создавать себе проблемы.
– Их у него хватает. Его конфликт с епископом – это открытая война… Что же касается алькальда, то он грозит подать жалобу в суд: он считает оскорбительными выражения, употребленные доном Приамо по отношению к нему во время воскресной проповеди пару недель назад.
Куарт остановился, заинтересованный. В информации, полученной им от монсеньора Спады, об этом ничего не говорилось.
– Что же он сказал?
Архитекторша усмехнулась углом рта:
– Он назвал его низким спекулянтом, недобросовестным священнослужителем и бессовестным политиком. – Она искоса взглянула на Куарта, ловя выражение его лица. – Вот так, насколько я помню.
– И часто он произносит такие проповеди?
– Только когда сильно разгорячится. – Грис Марсала помолчала, размышляя. – Пожалуй, в последнее время довольно часто. Он говорит о менялах, наводнивших храм, и так далее.
– О менялах, – повторил Куарт.
– Да. Среди прочих.
Куарт постоял, подняв брови, обдумывая услышанное.
– Что ж, неплохо, – заключил он. – Вижу, наш друг дон Приамо – настоящий специалист по части обзаведения друзьями.
– У него есть друзья, – возразила женщина. Потом, наподдав ногой пустую жестянку из-под пива, проследила за ней глазами. – Есть и прихожане: добрые люди, которые приходят сюда молиться и которые нуждаются в нем. Так что вы не можете осуждать его за то, что произошло между вами.
Она проговорила это с некоторой горячностью, от которой вдруг показалась Куарту моложе своих лет. Он раздраженно качнул головой.
– Я приехал не затем, чтобы судить его. – Он обернулся, чтобы обозреть обшарпанную звонницу церкви, хотя на самом деле – чтобы не встретиться глазами с американкой. – Это будут делать другие.
– Ну, конечно. – Грис Марсала стояла перед ним, засунув руки в карманы джинсов, и то, как она смотрела на него, совершенно не понравилось Куарту. – Вы из тех, кто пишет свой отчет и умывает руки, верно?.. Вы ограничиваетесь тем, что приводите человека к претору. А уж другие говорят: ibi ad crucem[31 - На крест (лат.).].
Куарт изобразил удивление, смешанное с иронией:
– Я и не представлял себе, что вы настолько хорошо знакомы с Евангелием.
– Мне кажется, есть слишком много такого, чего вы себе не представляете.
Испытывая неловкость, Куарт переступил с ноги на ногу, потом провел рукой по своим седым, коротко подстриженным волосам. Каменщик, работавший метрах в двадцати возле бетономешалки, прервал свое занятие и смотрел на них, опираясь на лопату. Это был молодой человек, одетый в потрепанную солдатскую форму, густо заляпанную известкой.
– Единственное, что я хочу и собираюсь сделать, – сказал Куарт, – это обеспечить проведение расследования по всем правилам, без каких бы то ни было нарушений и предвзятых выводов.
– Нет. – Ее светлые глаза вонзились в него с симпатией скальпеля. – Дон Приамо поставил правильный диагноз: вы приехали, чтобы обеспечить проведение казни по всем правилам.
– Он так сказал?
– Да. Как только служба архиепископа сообщила о вашем приезде.
Куарт перевел взгляд на то, что находилось за спиной женщины. А находилось там окно с изящной решеткой, уставленное горшками с геранью, и клетка с неподвижно сидящей на жердочке канарейкой.
– Я только хочу помочь, – произнес он нейтральным тоном, и собственный голос вдруг показался ему чужим. В этот момент позади него зазвонил колокол церкви, и канарейка, радостно встрепенувшись, разразилась трелью.
Работа предстояла трудная.
III. Одиннадцать баров Трианы
Ты должен рубить, рубить и рубить, рубить безжалостно, пока не очистятся ряды деревьев и лес не сможет снова считаться здоровым.
Жан Ануй «Жаворонок»
Бывают собаки, при взгляде на которых можно довольно точно понять, что представляют собой их хозяева, и бывают автомобили, вид которых достаточно ясно отражает личность и характер их владельцев. «Мерседес» Пенчо Гавиры был темный, блестящий, огромный, с трехконечной звездой, угрожающе ощетинившейся на радиаторе и напоминающей прицел носового пулемета. Машина не успела остановиться, как Селестино Перехиль уже стоял на краю тротуара, придерживая открытую дверцу, чтобы шефу было удобнее выйти. Движение напротив «Ла Кампаны» было весьма оживленным, так что смог успел оставить заметный след на вороте розовой – точнее, цвета лососины – рубашке Перехиля, между двубортным пиджаком цвета морской волны и шелковым галстуком, усеянным красными, желтыми и зелеными цветами и горевшим на его груди подобно светофору. Струи выхлопных газов шевелили его редкие прямые волосы, разрушая камуфляжное сооружение, которое он каждое утро воздвигал со всем терпением, тщанием и немалым количеством лака, начиная с пробора над левым ухом.
– Ты еще больше облысел, – намеренно едко заметил Гавира, на ходу скользнув взглядом по испорченной прическе Перехиля. Он знал, что ничто так не задевает его телохранителя и помощника, как высказывания на эту тему, но считал, что периодическое использование шпор идет на благо скотине в его загонах, не давая ей слишком успокоиться. Кроме того, Гавира был человеком крутым, создавшим самого себя, и такого рода упражнения в христианском милосердии вполне соответствовали его натуре.
Несмотря на интенсивное движение и смог, день обещал быть прекрасным. Гавира окинул быстрым взглядом то, что окружало его; он стоял на тротуаре, очень прямой, оправляя манжеты рубашки так, чтобы они высовывались из-под рукавов пиджака – ровно настолько, дабы майское солнце смогло поблистать на золотых (двадцать четыре карата) запонках, отягощавших двойные отвороты из бледно-голубого шелка, – творение лучшего портного Севильи. Он выглядел как манекенщик из журнала мужских мод в ожидании фотографа, особенно когда поправил узел галстука и затем провел ладонью той же руки по виску, приглаживая свои густые черные, чуть вьющиеся за ушами волосы, зачесанные назад и блестящие от бриллиантина. Пенчо Гавира был смугл, строен, честолюбив, элегантен, любил побеждать, имел деньги и находился на пути к гораздо большему. Из этих семи определений или ситуаций четырьмя или пятью он был обязан исключительно собственным усилиям, что составляло предмет его гордости и его надежду. А также давало ему все основания для того уверенного, удовлетворенного взгляда, которым он обвел вокруг себя, прежде чем направиться к углу улицы Сьерпес вместе с Перехилем, который следовал за ним по пятам, с опущенной головой и видом раскаявшегося грешника.
Дон Октавио Мачука восседал за своим всегдашним столиком в кондитерской «Ла Кампана», просматривая бумаги, которые подкладывал ему Кановас, его секретарь. Вот уже несколько лет президент банка «Картухано» по утрам предпочитал своему кабинету в Аренале, отделанному дорогим деревом и украшенному картинами, столик и четыре стула на этой террасе, расположенной там, где билось самое сердце города. Здесь он читал «АБЦ», созерцал текущую мимо жизнь и делал свои дела от часа завтрака до часа аперитива, после чего отправлялся обедать в свой любимый ресторан «Каса Роблес». Теперь он почти никогда не появлялся в банке раньше четырех часов дня, так что у его служащих и клиентов, если дело требовало срочного решения, не оставалось иного выхода, кроме как приходить в «Ла Кампану». Это относилось также и к самому Гавире, который, как вице-президент и генеральный директор банка, был вынужден проделывать этот путь почти каждый день.
Это, несомненно, являлось причиной того, что его победоносный взгляд все более омрачался по мере приближения к столику, за которым над чашкой кофе с молоком и половиной булки «Антекера», намазанной сливочным маслом, сидел человек, которому он, Пенчо Гавира, был обязан своим настоящим и будущим. И уж совсем омрачился взгляд финансиста, уловив среди газет и журналов, выставленных в соседнем киоске, обложку «Ку+С», красующуюся на самом видном месте. Глаза Гавиры лишь на мгновение задержались на ней; потом, затылком ощущая напряженный взгляд Перехиля, он как ни в чем не бывало продолжил свой путь. Но где-то внутри у него возникла и стала разрастаться черная туча; от ярости у него даже свело желудок, закаленный ежедневными часовыми занятиями на тренажерах и сауной. Злополучный журнал уже два дня как лежал на столе его кабинета в Аренале, и Гавире были знакомы до последней мелочи – так, будто он сам делал их, – все и каждый из снимков, занимавших несколько страниц, а также фотография на обложке. В силу обстоятельств она получилась не слишком резкой, однако на ней можно было безошибочно узнать его, Гавиры, жену – Макарену Брунер де Лебриха, наследницу герцогского титула дель Нуэво Экстремо, происходящую из старинного аристократического рода, уступающего в знатности лишь герцогам Альба и Медина-Сидония, – выходящую из отеля «Альфонсо XIII» в четыре часа утра вместе с тореадором Курро Маэстралем.
– Ты опоздал, – заметил старик.