В дальнем его конце, где прежде хранили всякий сельскохозяйственный инвентарь, теперь перевязывают и сортируют раненых, скорбным потоком поступающих из городка, – одни на своих ногах, другие на носилках. Под брезентовым навесом громоздятся зеленые склянки с противостолбнячной сывороткой, тюки с бинтами и марлей; бутыли с хлороформом. Там и тут видны обмотанные окровавленным тряпьем головы, незрячие глаза, руки на перевязи, раздробленные ноги, болтающиеся на носилках, залитых кровью до самых рукоятей. Прибывших усаживают в тень, и врач с четырьмя помощниками-практикантами осматривает их, распределяя по степени тяжести. Одних, наскоро обработав их раны, возвращают на передовую, других отправляют в тыл – к реке, а третьих, безнадежных, укладывают в сторонке, вкалывают им морфин, чтобы затем и вскоре отнести чуть подальше, к стене, и положить в длинный ряд тел, с головой покрытых одеялами: над ними жужжат рои мух и из-под них выглядывают ноги в сапогах или альпаргатах.
Пато, сунув руки в карманы комбинезона, смотрит на них издали и вспоминает фашистские бомбардировки Мадрида, женщин и детей, разорванных на куски или раздавленных обломками домов. Не раз, выходя из здания своей компании, она видела изуродованные трупы, а однажды бомба разнесла вертящуюся входную дверь, и охранявший ее штурмгвардеец – симпатичный усач, неизменно заигрывавший с девушкой, – раненный осколками, ослепший, ворочался в луже крови, зовя на помощь.
– Все это и привело меня сюда, – говорит она вслух, сама того не замечая.
И спохватывается, лишь когда мужской голос за спиной отвечает:
– Всего этого, должно быть, накопилось слишком много.
Пато оборачивается: она смущена и удивлена. Разве что не покраснела. Перед ней стоит капитан Баскуньяна – усы как у Кларка Гейбла, фуражка, не без ухарства сдвинутая набекрень. Щурясь от дыма зажатой во рту сигареты, он разглядывает Пато.
– Эти уже не годятся для исторического анализа, для самокритики и марксистской диалектики, – говорит он, показав подбородком на раненых и мертвых.
Пато не отвечает. Стоит как стояла, дыша глубоко и редко.
– Сигаретку? – предлагает капитан.
Она качает головой. И миг спустя спрашивает:
– Как там дела с нашей Лолой?
– Да никак, – отвечает капитан. – Фашисты держатся, так что готовится новый штурм, и меня прислали внести кое-какие коррективы. Дай бог, чтобы наша артиллерия накрыла мятежников, а не нас. И сделала их более податливыми, когда мы полезем наверх.
– Без комиссара?
Капитан улыбается:
– Да, на этот раз – без него. Но думаю, я и сам справлюсь.
Пато кивает. И замечает, что капитан пристально смотрит на нее. И печаль в его глазах странно уживается с детской улыбкой на губах.
– Все это… – мягко повторяет он.
Пато уклончиво пожимает плечами. Ей, конечно, хочется объяснить свою мысль и особенно – именно этому человеку, стоящему рядом.
– Лучше самой пережить все это, чем спокойно сидеть во втором эшелоне и беспомощно смотреть, как нас убивают франкисты.
И умолкает, засомневавшись, надо ли продолжать или нет. Взгляд капитана помогает ей сделать выбор.
– В первые дни войны, – решается она, – я видела, как женщины-ополченки, пылая страстью и яростью, выходили на улицу драться вместе с пролетариями…
И снова замолкает, не зная, насколько уместно будет договорить.
– Мне кажется, это не совсем твой случай, – замечает Баскуньяна.
Она благодарно кивает – он ухватил самое главное:
– Да, у меня не было ни страсти, ни ярости… Я просто занялась политикой. В восемнадцать лет вступила в Союз женщин-антифашисток. И удивлялась, что Пассионария, Виктория Кент или Маргарита Нелькен собирают больше людей, чем корриды с участием самых прославленных тореро. Меня буквально завораживали фотографии русских женщин на обложках «Эстампы» или «Мундо графико»…
– И тебе хотелось стать одной из них, – договаривает за нее капитан.
– Я и стала. Или пытаюсь стать.
– Но сейчас редко можно встретить женщину на фронте.
– Да, я знаю… О нас идет дурная слава.
– Я не об этом, – качает головой Баскуньяна.
– Да не важно, не переживай… Я не обиделась. Поначалу мы были полезны для пропаганды. Фотографии девушек в синих комбинезонах из чертовой кожи, с патронташами крест-накрест, с винтовкой в руках имели успех и у нас, и за границей, шли на пользу нашему делу. Потом мы перестали быть героинями: отношение к нам изменилось – теперь на нас смотрят косо…
Она замолкает, словно вдруг устала говорить.
– Ну ты сам знаешь…
– Нет, не знаю.
– Посыпались как из худого мешка толки и слухи: дескать, мы проститутки, мы разносим венерические болезни…
– А-а, ты об этом.
Баскуньяна в последний раз затягивается сигаретой, почти обжигающей ему ногти, бросает окурок, пожимает плечами.
– Ну, отчасти это так, – говорит он, улыбкой как бы прося не принимать свои слова всерьез. – В первые дни проститутки толпами записывались к нам. Я даже помню кое-кого из них.
Пато болезненно морщится:
– Только в самом начале. Пока всюду еще царили разброд и дезорганизация… Но навредить они успели. Быть ополченцем считалось доблестью для мужчины и позором для женщины.
– И это верно, – соглашается капитан. – Несправедливо, конечно, но верно.
– Тогда решили, что война – мужское дело, а нам лучше сидеть в тылу.
– В кое-каких вопросах некоторые наши вожди недалеко ушли от фашистов, – саркастически замечает Баскуньяна.
– Именно так. Женщина – это машина для производства потомства, домохозяйка… Вот во что нас хотят превратить те и кое-кто из этих. Из наших.
– Однако же вы здесь – ты и твои подруги… Достойное исключение.
– И мы это заслужили. В моем взводе все получили хорошее образование, а потом еще учились профессии связиста. Всякие специальные курсы, повышение квалификации… С точки зрения подготовки мы на голову выше всей этой…
И осекается, меж тем как капитан улыбается шире.
– Полуграмотной солдатни? – договаривает он за нее.
Пато не отвечает. Взгляд ее скользит по раненым под навесом.
– Я знаю, что ждет нас, женщин, если победят фашисты, – говорит она миг спустя.