Оценить:
 Рейтинг: 0

Низвержение

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 28 >>
На страницу:
4 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– …был тут один деятель, речи всякие толкал, лет двадцать назад, ты, может, его еще не помнишь даже, все людей тормошил, и вид у него был такой… Ну вот как у тебя.

– И что с ним стало?

– Сгнил в яме, конечно, где ему самое место.

Сгнил в яме, где ему и место – так запросто и безыдейно, что о нем говорить теперь никто не говорит и вспоминать никто не хочет, потому что нечего бередить прошлое. Сгнил в яме, где нам всем и место, хотя водила, конечно же, попросил бы не обобщать, дескать, я вижу себя сидячим в яме, не нужно тащить в нее кого-то еще – сиди себе дальше, не мешай другим, и все этим сказано.

– Только в Бюро не ходи, – как завороженный добавил шепотом водила.

– Куда?

– Да так, не забивай пока голову… Бюро! Пустой звук… Узнаешь еще…

– Нет, погоди, что еще за Бюро? – чуть не на смех пробило меня, так больно было это слышать вновь.

– Что рассказывать… денег ты с собой привез? Потому что без денег и родственников ты здесь пропадешь, и месяца не продержишься. Тебя просто никуда брать не будут, а если сунешься в Бюро, так там и пропадешь, как этот вот, говорун, деятель бывший наш. У тебя точно здесь родственников нет? А то рожа твоя мне и правда напоминает…

– Нет, я один.

– Гхм. Вот как… Так что найди себе место в городе, обустройся хорошенько, найди себе работу, женщину и цени жизнь, самое главное. Для тех, кто именно хочет работать, тут всегда найдется местечко. Бездельники тут не уживаются…

Таксист нес откровенную чушь, слизанную подчистую с рекламных плакатов, будто не я, а он впервые в городе, и не имеет представления о том, что творится в пределах городской черты. Мне почему-то сразу вспомнилась сгнившая здесь Эль, о которой я, кроме пары оброненных слов, так ничего и не узнал. Где-то в глубине души в порывах бешеной чесотки мне на мгновение захотелось остановить водилу, что уже потянулся зажечь мотор, отмотать пленку назад, где Эль змеей выскальзывает из моих рук, выскакивает из такси, уверен (вряд ли), с радостью к тому хмырю, под его крыло, под его опеку, чтоб тот демонстративно на моих глазах увел ее, так легко и одновременно с каким-то ненормальным чувством собственничества, когда он держал ее за талию, будто так здесь заведено, будто именно так все и должно быть, а мне только и остается, что отпустить ее и напоследок увидеть в бликах ночи, как мелькнет ее угасающий тонкий зад перед тем, как скрыться в дворовой падиковой тиши, и это уже, похоже, окончательно и бесповоротно, что еще больше убеждает меня в том, что я пропустил какой-то важный поворот и свернул куда-то не туда в своей жизни… И все же поздно было жалеть, и я это понимал, и, наверное, при желании мог бы сказать водиле, чтобы тот развернул машину обратно (опороченные образы в моей голове), ибо далеко мы все же не уехали, но я этого не сделал.

– Далеко, я тебе скажу, ой как далеко тебя от Лесной занесло, – говорил водила, чуть не нараспев растягивая каждое слово. – В такое-то время Вольная – не самое лучшее место для туриста, это ты мне поверь на слово.

Сначала меня отвезли на Вольную (но как?), чтобы содрать четыре сотки, и теперь, чтобы вернуться, я должен был потратить еще двести. От моих пяти тысяч отсекли четыре сотни, а затем еще две, и это только первый день в городе, когда я еще и заселиться-то толком не успел. За стеклом все мелькали покосившиеся ночные этажки, и мне казалось, что машина наворачивает круги по одним и тем же улицам, все таким же прежде незнакомым мне, как и раньше. На протяжении всей поездки я видел спиртное лихорадочное лицо водителя чаще, чем он смотрел на дорогу, втягивая меня в разговор о всевозможных мелочах, казалось бы, только для того, чтобы втянуть и отвлечь от дороги.

– Честно, я тоже не местный, брат. Ну, как не местный… По молодости обещали мне золотые горы, а мне только наобещай всего… Прям как моя… Ай! Местные меня не сразу приняли, с этим тут тяжело, но это пока не научишься говорить как они и думать как они. Но фамилию себе здешнюю не приделаешь, а если и приделаешь – лицо мой враг, вот в чем беда. У местных будто нюх на это, они своих за версту чуют. Только чуть что тут подвернется, там подвернется, они сразу же фамилию тебе в лоб, и тут хоть убейся. А я… Ты думаешь, чего я таксую? Для души, что ли? Ха-ха! А так тут хорошо. Жить здесь хорошо! Ну, а если ты тут для того, чтобы отдохнуть… девочки здесь, девочки… – засмеялся он, выбросив в окно, как окурок, воздушный поцелуй. – А про ревизора здешнего уже слыхивал? То есть как ревизор, это его так зовут среди местных, а так это наследник наш обещанный, который все едет да никак не доедет до нас.

– Что наследует?

– Бюро! Ха-ха!

То ли дело было в спиртном, то ли в нескромных фантазиях, но слова водителя, как бы он ни красовался, стекали токсичной краской с потертых временем высоток, закрытых дорожных кафе и будок, стекали с испитого заговоренного его собственного лица, потому что в существование чудодейственной мази, что исцелила бы все болячки в этом городе, никто не верил, а уж мне поверить в его былые россказни о городе, в котором он толком и не жил, было и подавно тяжело.

– А где вы живете? – спросил, уже едва сдерживаясь.

– В смысле? – точно протрезвев, воскликнул на весь салон водила.

– Да так, улицу спрашиваю.

– Спрашивать, знаешь, с кого будешь?! – вспыхнул водитель, точно начал трезветь понемногу. – Послушай! Да я вырос здесь! В этом городе! Это мой город! Коренной житель знаешь кто? Я! И родился я не черт-те где, а на Банино (очень престижно)!

– Банино?

– Ты мне не веришь?

– Банино – это…

– Да я там каждый переулок знаю! У кого ни спроси – каждый в лицо меня знает! И не смотри на меня так, будто знаешь, о чем я! Банино! Это ж надо так… Каждая подворотняя шавка только заслышит… Да знаешь, кто я по матери?!

И он распалился так, будто я задел его за живое. Но в чем он виноват, если все в городе хотели бы жить на Банино?

«Мама, я хочу жить на Банино», – только и вертелось в мыслях, точно первый истошный детский крик перед тем, как открыть глаза и ужаснуться от увиденного мира через секунду после небытия, через секунду после блаженного вечного сна и сразу же в колыбельку – дальше вся жизнь как стремление к этому недосягаемому состоянию через воспоминания, угары и белочку (в худшем случае), воскресные службы и вагину нелюбимой женщины, медикаментозный пластик, выписанный по рецепту чьей-то бабушки, – и все лишь в одной мысли: «Мама, я хочу жить на Банино». И этим все сказано.

– То-то же! Каждый в лицо знает… О! Вот тебе и Лесная. Двести уклей с тебя, дружище, – ушло, точно с аукциона, когда мы наконец приехали.

За окном была та же самая Вольная со своими покосившимися многоэтажками, желтыми светлячками, которые при более длительных вспышках оказывались фонарями, и Эль, убитую наркотическим сном, в объятиях… но теперь мы были на другой полосе, я смотрел на улицу под другим ракурсом и не мог поверить, что меня так запросто обвели вокруг пальца. «Удочная», – просияло на моем лице, как если б я смотрел в зеркало такси.

– Давай проясним один момент…

– Давай без «давай», а? Ты хотел на Лесную, вот она, – обвел он рукой, чуть не задев меня в и без того тесном салоне. – С тебя две сотни, брат.

– …сначала я выслушиваю небылицы о своем же городе, потом еще и это! Слушай, я же видел, что ты просто круги наворачивал по Млечному, это даже сотки не стоит. Вон, та же самая остановка, на которой ты меня подобрал. Ты думал, я Удочную не узнаю с другой стороны? Идиот, я тут родился! Черт, да ты даже не додумался высадить меня на другой остановке! – почти кричал я от разочарования.

– Плати деньги по-хорошему и убирайся из моей машины, – глухо вырвалось из его глотки, тогда как руки его в беспорядке рылись в бардачке машины.

Он буравил меня почти что мельмотовским взглядом, будто весь содержащийся в нем алкоголь в мгновение вспыхнул, затмив пламенем зрачки заодно с душой, спрятанной за ними, и теперь этот пожар собирался выплеснуться в салон, пожрав меня заодно со всей этой адской колымагой. Мне ничего не оставалось, и я расплатился хотя бы за то, что снова оказался на Удочной. Находить положительное в обмане – излюбленная тема побежденных, и я не был в тот момент исключением. Я захлопнул дверь, и машина вмиг скрылась в вечернем мраке, будто ее и не было в помине. Скупой, заплатив дважды, вновь направился вдоль знакомых уже улиц, не имея ни малейшего представления о том, куда идти дальше. Тусклые светильники, развешанные изредка на масштабных трехметровых воротах, изрыгали желтые огрызки света, привлекая к себе скорее ночную мошкару, нежели людей. Всю дорогу ноги то и дело проваливались в грязь дорожных ям, а окружение казалось таким же одинаковым, таким же блеклым и местами черным, таким же безнадежно унылым, как и все в этом городе (и моей голове). Я плелся от одного огарка света к другому и, боясь обжечь свои москитные крылья, держался на расстоянии от замурованных дворов, облепленных неумело скрученной проволокой, как будто что-то могло выскочить из этих самых дворов, напугать меня до смерти и навсегда оставить в себе… За каждым углом сквозило что-то далеко узнаваемое, может, даже родное, но однозначно непризнанное мной, так что я натурально шарахался от каждых ворот, когда тщился прочесть в кромешной темноте название улицы на какой-нибудь потертой табличке одного из бесчисленных обветшалых домов этого района. Я будто задыхался, когда во всей этой безнадежной тьме силился отыскать родную улицу, а та была все одинаково недосягаема для меня, как бы я ни петлял и ни плутал в сознании, в слепых потугах вспоминая отличительные приметы родной улицы, но я будто действительно забыл дорогу домой, и все чувствовал, что буквально тону в этой череде неприметных дворов с высокими воротами, а Лесной все нет и нет, и ничего все так и не предвещало ее появления, и на улице, абсолютно безлюдной, не слышно даже лая дворовых собак – настолько на меня давили дома – а я все такой же потерянный шатался в безликой безымянности улиц. Так я не выдержал и побежал. Бежал причем в таком диком животном испуге, боясь оглянуться в темноте, точно бежал от преследователей – только и слышались собственные шлепки по грязи – и пробежал в таком духе не один угол в каком-то слепом порыве, пока меня не отпустило, и я не осознал, насколько идиотской могла бы показаться со стороны такая выходка, и даже когда я выдохся, не переставал ускоренным шагом идти и идти, пропуская мимо какие-то подъездные закоулки, из которых доносились харкающие звуки мне вслед да изредка виднелись сигаретные точки на месте глаз. Я брел целую вечность, и, наверное, состарился бы в ней, если бы не острое щемящее чувство в груди, которое я вдруг испытал, когда в бесконечной пошлости улиц, стал узнавать родные предочертания, которые еще не вырисовывались в целостную картинку, но всячески говорили: «Вот оно, пройдешь еще несколько углов, и будет тебе Лесная, только иди», и я послушно шел, в отчаянии доверившись своему чувству, и мое чувство меня не обмануло.

Когда я прошел еще несколько убогих закоулков, у меня не оставалось никаких сомнений, что передо мной Лесная. Казалось бы, все было на месте, и вроде бы ничего не изменилось, и все было тем же, что и десяток переулков назад, но вот щемящее чувство повелевало: «Взгляни!», и я, слепой глупец в этой кошмарной вселенной, оголтело пожирал глазами то, что передо мной открылось. И я увидел… И то, что я увидел, было в слезах и поту, от которых уже никогда не отмыться ни мне, ни кому-либо еще – они стекали с моих воспоминаний о навсегда утерянном далеком времени… В итоге, когда я наконец выбрался из душного мракобесиях тех лабиринтов (моя сердечная благодарность тому водителю, звездам и всему Млечному), я наконец прозрел и увидел родную улицу такой, какой я ее навсегда и запомнил в последний раз, кубарем вываливаясь из этого города как шлак: каркающий смех уличных безликих теней, появляющихся на улицах только в ночное время, до боли знакомый тембр комнатных драм, разыгрываемых под вечер, вакхическая и неестественная радость, разбивающаяся о стены самых обветшалых домов, кровь, что кипела и упивалась властью над разумом. Все кругом пробуждалось в мрачном торжестве иной жизни. Улица – та единственная улица, под которой понимается жизнь, дышала остротой чувств, превращая ночь едва ли не в праздник, на котором присутствовали все, но лишь немногие были приглашены. Там, где еще недавно пахло трущобным забвением, теперь виднелись откровенно паршивые люди, мелькающие в окнах, где они только и делали, что лаяли друг на друга, на каждом этаже, в каждой каморке, по любому поводу и без, чаще всего со скуки, и тем самым очередной раз подтверждали отсутствие божественной искры в себе. Я напитывался уличной атмосферой, ожидая, что дома меня ожидало что-то крайнее из всего увиденного. Где-то впереди послышался скрип открываемых ворот, таких же ржавых, как промытые мозги жильцов под самое утро. Стоя в кромешной темноте, я различал человеческие булькающие голоса, голоса хриплые, оставляющие своим воплем трещины на асфальте, голоса, вопящие о том, что они больше не могут.

Оставив за спиной очередную трагедию, я шел дальше и дальше по Лесной, и по мере того, как загорались все новые (рабочие!) фонари, узнавал новые подробности о соседях: новые и старые машины, блеском и гнилью возвещавшие о благосостоянии семьи; разрушенные и построенные этажи ветхих и праздных домов – у всех есть свои тайны: дети или отсутствие оных, ибо бездетность – проклятье отцов; есть ремонт или без мужика, развод – повод начать сначала; высокие ворота – залог частной жизни, духовная нищета всегда хорошо; горит свет из окна ночью – в семье горе, ночью работяги все спят; битые окна – дыры в сердцах, доверие всегда под замок; ухоженный сад – убитая жизнь, заботься о нем каждый день; бревенчатая скамья у ворот – жизнь прошла, нет – еще успеет пройти. Вся цикличная жизнь была как на ладони, достаточно было только ходить от одного дома к другому, чтобы лицезреть различные стадии рассвета и заката, что являлись по сути одним и тем же. Лесной мир строился на балансе, где невозможно было иметь и успеть все, как ни пытайся привести день в порядок. Те, кто были богаты, расплачивались своим здоровьем за богатство или же временем, что было чаще всего, иные бы сказали даже – расплачивались душой или же духовной жизнью. Бедные находили счастье зачастую в семейном очаге, и перед ними куда охотнее раскрывались врата забвения, нежели перед их надзирателями, что пытались зацепиться за действительность, а следом еще и за наследие. Но те, кто пытались удержаться посередке… О! Перед ними воистину разверзалась адская бездна. Все было уравновешено, где за что-либо обязательно предстояло расплачиваться тем, что имелось в наличии, и эту истину мне еще предстояло познать на своей шкуре (далеко потом через все юношеские глупости).

Я спустился вниз по Лесной, где под девятым номером покоились развалины родной хаты. На дряблых выцветших воротах, некогда окрашенных в цвет плюща, все так же висел отслуживший свое светильник, который на удивление все еще работал, несмотря на упаднические настроения дома. Хозяин в доме отсутствовал довольно-таки давно. Освещение было паршивым, разглядеть что-либо получалось только в общих чертах, а то, что было видно, на поверку оказывалось, что лучше того и не видеть вовсе. У самой калитки развалился темный шевелящийся сгусток, с трудом приобретавший человеческую форму, как бы я ни пытался его разглядеть. Как это часто бывает: когда что-то плохое происходит, с трудом удается это соотнести со своей жизнью. Мне было проще поверить, что кто-то развалился у чужих ворот, но никак не у моих, ибо чем тщательнее я вглядывался в тот мешок у порога, тем омерзительнее становилось на душе. Я узнал Его, и не было никаких сомнений, что это был Он. Грязный, толстый, развалившийся в собственном дерьме кусок жира, стопки спирта и зомбированного отупения на фоне распитых бутылок, незамысловатых заборных рисунков и огромного дерьма, прибитого к девятому номеру. Нескончаемый одинокий бубнеж, щуплые поиски неведомого в пределах своего тела. Ах, точно… Это была сигарета – девяносто пять уклей за пачку – тусклым свечением очертившая контуры некогда знакомого лица. В этот момент хмельная пелена будто спала с Его лица, и на меня глядели ожесточенные глаза, готовые встретить в штыки любое мое слово. Закадычное подергивание, тяжелое дыхание издыхающего сердца, дыхание комнатного перегара как ядовитое облако над Лесной, липкие пузыри заместо звуков человека в состоянии комы – я узнавал Его, будто давно забытая болезнь повторно дала о себе знать с еще большим упорством, с еще большей нечеловеческой жаждой разрушения. Его руки даже перестали дрожать, пока Он медленно затягивался, точно собираясь с силами. Бычок, описав дугу, не долетел до меня всего несколько шагов. Затем Он, выпустив последние клубы дыма, откашливаясь, запинаясь и забываясь в порядке слов, сказал:

– Мориц… проклятый ублюдок… зачем, скажи мне, зачем ты только вернулся? Почему тебе не сиделось в той дыре, из которой ты выполз? Почему ты всего-навсего не сдох? Думаешь, я сейчас встану и встречу тебя с распростертыми руками? Никому ты не сдался, Мориц, это мой дом – не твой! Поэтому катись отсюда, ублюдок! Твоего тут ничего нет!

Я почему-то оторопел от такого приветствия и с кашлем пытался выхаркать изнутри что-то в ответ. Как будто что-то когтистое в желудке поднималось по стенкам и забивало мне горло. Я пытался не захлебнуться собой.

– Нечего сказать, да?! – испуская черные пузыри, проговорил Он, решительно направляясь ко мне.

Огромная туша приближалась, заслоняя собой последние крохи света, и единственное, что я успел почувствовать перед сокрушительным ударом всем весом его тяжелой туши, был тлетворный запах чернил, сочившийся желчью от каждого выдоха, от всей его шкуры. Затем последовали удары под аккомпанемент булькающих извержений. Грязь была повсюду: грязью обито небо, звезды, весь путь до Лесной, мое тело, до невозможного чужое в тот момент. Казалось, было холодно, и я старался погрузиться с головой в землю, чтобы отыскать тепло; раскинутые руки слой за слоем рыхлили землю до тех пор, пока я не догреб до самого дна, где мог спрятаться от страха. Светонепроницаемая масса стояла на самом верху ямы, точно решаясь окончательно закопать меня. Слова доносились задом наперед, и различить среди них что-то внятное для меня было чем-то непосильным. К несчастью, на помощь словам пришли руки, впившиеся мне под ребра, которые-таки вытащили меня из-под скорлупы, и ночь показалась мне еще темнее.

– Ты… ты просто дерьма кусок, Мориц, – запыхавшись от избиения, просипело лицо передо мной, – погружайся в то, из чего ты вышел.

Кусок… похоти. Запачканные клочки иллюзий сливаются вновь, чтобы забыться и захлебнуться. Кусок… плоти. Подобное порождает подобное, потакая вырождению и жажде чужих страданий. Кусок… веры. Лицедейские слезы стекают в сточную лужу всемирного искупления. Кусок… страдания. Внушенное удовольствие как вид извращения. Кусок… себя. Тысячи лиц без единого голоса.

Наконец долгожданная встреча закончилась: калитка сокрушительно захлопнулась, бормотание смолкло, шаги отдалялись от меня, а прерывающееся собственное дыхание – все, что осталось со мной помимо боли. Сумерки изодранным плащом накрыли меня. Я ничего не видел, а вселенское Ничто не замечало моего существования. Земля подо мной пропиталась разбавленной жижей, вонью и… теплой кровью. Подобно чему-то слепому и только что рожденному я инстинктивно полз к тому месту, где лишь недавно горел тусклый свет. Под руку попадались опорожненные бутылки и битые стекла, что говорило о верном направлении, и я в конце концов забрался на своеобразную скамейку, где недавно сидел Он. Горькое осознание медленно приходило вместе с потерянной чувствительностью, и только тогда, когда брызнули первые слезы, я полностью проникся произошедшим. Как бы мерзко ни было это признавать, но душу залихорадило от жалости, и я упивался ею – самозабвенно и упоительно. Подставить другую щеку – в этом есть что-то от алтарного животного.

Я провел остаток ночи на скамейке-колодце, на которой излил из себя все, что накопилось за прошедшие дни. Что-то опять тревожило меня, что-то пыталось пробудить, дергая за больное плечо. Отрывки слов vice versa доносились до меня.

Боже, Мориц, да у тебя кровь! Постой, ты же мертв… У тебя должны были быть причины. Твои раны неизлечимы… Не стоит смешивать себя с грязью. Не смог убить себя сразу…

Светало. Я, закинув перепачканный рюкзак через плечо, решился войти в небольшой двор: бычков было что песчинок, устилавших ковром путь до двери. Окружающий беспорядок едва ли резал глаз, когда я оказался в доме: прожжённое кресло стояло на том же месте, в прихожке, у входа, заваленное кульками, одеждой и прочим барахлом, на полу была разбросана обувь, об которую я старался не споткнуться, пока шел в свою комнату. Всюду окурки, окна занавешены, в воздухе ощущалась затхлость, что годами не выветривалась, из туалета несло дерьмом и вековой мочой – дух прокуренных стен и разрушения поселился в доме, что я когда-то любил – я удивлялся, почему он не успел сгореть, пока меня не было. Двери в мою комнату были на совесть забаррикадированы досками, так что я едва ли не психанул, пока пытался освободить проход. Оказалось, что дверные петли частично были выломаны, и доски просто повалились ко мне в комнату, когда я дернул за ручку. Моя берлога предстала в еще более жалком виде, чем несчастная прихожка: все, что можно было вынести из зала, вынесли подчистую за исключением разве что разваленного еще в эпоху моего отъезда дивана и поредевших книжных полок, которые были всего-навсего аккуратно прибитыми досками. Книг, впрочем, почти не осталось – страницы многих из них были вырваны, разбросаны по полу, некоторые из них были в помоях и еще непонятно в чем – этот ублюдок постарался на славу, чтобы превратить мою комнату в мавзолей, оставив целыми разве что голые кирпичные стены. Воистину, если бы стены могли говорить. Я завалился на диван, глотнув вековой пыли напоследок, и тут же забылся глубоким сном. Мне была до черта ноющая боль по всему телу, я забыл шлюху на Удочной и ее схожее моему состояние, мне было плевать, если б завтрашний день не наступил, а я и вовсе б не проснулся. Где-то в глубине души поднималось чувство, что я наконец дома.

II

Первый луч света растопил непроглядную тьму рассудка-утопленника, принеся с собой первобытный поток необузданных мыслей – мыслей тяжелых, всплывающих из самых глубин. Сознание было похоже на блики полностью прозрачной воды в пруду. Один кратчайший миг, растянувшийся в бесконечность, когда у меня не было представления о том, кто я, где нахожусь, в каком временном промежутке – зияющая дыра на месте памяти, заштопанная неумелым портным, где я – лишь собственная тень, а место моего пребывания – вся вселенная. День недели как попытка затолкнуть свое лишнее тело во временные рамки. Одно лишь мгновение отделяло от монотонной канвы – мгновение исключительности нового дня. Щелчок пальцами, ослепительный свет, и я Здесь.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 28 >>
На страницу:
4 из 28