Оценить:
 Рейтинг: 0

Низвержение

Год написания книги
2022
Теги
1 2 3 4 5 ... 28 >>
На страницу:
1 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Низвержение
Ашель Поль

После всех неудач жизни и несбывшихся надежд Мориц решает вернуться в Ашту – небольшой провинциальный городок, про который ничего неизвестно, кроме загадочного Бюро, заправляющего всем городом. Это громкая история о потерянном человеке, написанная заглавными буквами обо всех несправедливостях и парадоксах жизни, с которыми встречается герой на своем пути. К чему стремится человек и что ожидает его в конце дороги – это и предстоит узнать читателю.Содержит нецензурную брань.

Ашель Поль

Низвержение

Часть 1. Восход

I

Оставались считанные часы до прибытия поезда. Солнце стояло высоко, горячо обжигая послеполуденные головы. Перрон пустовал, случайные пассажиры разбрелись кто куда по залу ожидания. Из провожающих у меня осталось только письмо, глубоко запрятанное в кармане моей кожанки так, чтобы в случае крайней надобности я мог в два счета достать его и перечитать вновь. Сдержать почти животный порыв представлялось чем-то невыносимым – я сжимал письмо и читал его с закрытыми глазами, предугадывая каждое слово, вытравленное из головы. Все эти мучительные часы прошли в нескончаемой борьбе и ломке бывшего курильщика, который никак не мог стать таковым. И дело, казалось бы, не в том, чтобы сдержать себя, нет: мне оставалось думать либо о письме, до мозоли натирая мизинец каждый раз, когда мне в голову лезли навязчивые мысли о строчках и боли, запрятанной в письме, либо в конце концов о возвращении в Провинцию – в Ашту, как ее издревле называют на ломаном забытом языке. Да-да, черт возьми, время нескончаемой беготни закончилось, время, когда было чем жертвовать, лишь бы выбраться, лишь бы выбиться в люди, взбить всю грязь и свалить наконец из этого города куда глаза глядят, а там бежать по запыленным недостроенным дорогам, пока окончательно не выдохнешься и не устанешь бродить по проселкам жизни. Но я устал, спесь в конце концов сошла на нет, и сама мысль о тараканьих бегах из города в город в поисках неведомо чего (возможно, в поисках себя), но теперь уже напрасная мысль, вызывала лишь такое утомление, что я согласен был вернуться в родной городок, только б закончить погоню.

Итак, в преддверии новой жизни я мог наскрести в карманах кожанки с четыре тысячи уклей: четыре бумажки, номиналом в тысячу каждая, такие же грязные и потертые, как и сама куртка. Этих денег хватило бы мне на первое время, может, на месяц-полтора, если быть крайне экономным и отказывать себе во всем – словом, их было достаточно, чтобы перебиться где-то на окраинах в какой-нибудь богом забытой однушке. Дальнейшие перспективы меня не волновали хотя бы потому, что я не верил в реальность происходящего. Чтобы здесь и сейчас, в такой нелепый исторический момент своей жизни, возвращаться домой – для меня это было слишком. В сотый раз я перепроверил содержимое карманов, чтобы занять руки, на наличие документов, как будто от этого зависела моя жизнь, как будто бы я расстроился, если б поездка сорвалась.

Вокзал, послуживший в череде моих скитаний последней отправной точкой перед возвращением домой, олицетворял само движение жизни. Именно этот вокзал и никакой другой пробуждал во мне предчувствие приближающихся перемен, какими бы они ни были. Ваши станции постепенно ведут вас к обрыву – что-то такое выудили по крупицам в проруби истины древние люди во время бесконечных скитаний по свету, и теперь эти же люди, люди-муравьи, теперь в безумстве мешались между собой на перронах. Их взволнованные лица таки несли отпечаток бурного течения жизни, мотавшего их по самым дальним уголкам крохотного мирка. Всего на миг мне передалось их волнение, на миг мне показалось, что все мы являемся пассажирами одного и того же поезда, что унес бы нас прочь, в частности, и меня, в единственно истинном смысле этого слова.

Повечерело. Я слонялся по привокзальной площади, с одной стороны, будто б в поисках знакомых лиц, а с другой – знакомые лица были мне в тягость. Пробежавшись глазами по расписанию поездов, я вновь отыскал свой рейс, запнувшись на надписи: «Нумерация вагонов с конца поезда», когда мне нужно было возвращаться в начало моей истории. Все остальное стерлось в памяти: платформа, путь, номер вагона – ржавые петли и указатели по дороге домой.

Примите и распишитесь, пожалуйста, здесь и здесь. Простите? При всем уважении, вы впервые в дороге? Вот здесь, прошу заметить, место, откуда вы отправляетесь, а вот это – место, где вам, да будет известно, суждено быть. При всем уважении, конечно же.

Считанные минуты до прибытия поезда. Я еще раз достал письмо, бегло пробежавшись глазами по вызубренным строкам до боли знакомого почерка: несколько мазков, отведенных под ненужную формальность, будто обращались ко мне, но не ко мне, затем строки, пропитанные укрощенными чувствами, просьбы, заверения, отказ и принятие, вопиющее отрицание и как бы вскользь упомянутое согласие – вот и все содержание письма, но самое главное, как обычно, не самое очевидное, а главным в этом письме было многообещающее приглашение. Поверить в него было проще, чем выйти из головы, а затем выйти из дома человека, который писал эти строки. Это как: она ждала, но не сказать, чтобы сильно, приглашала, но не то чтоб к себе, уверяла, но не меня, и это липкое зудящее ощущение, что складывалось по прочтении письма, вынуждало меня повторять вымученные строки, как заученную молитву, будто недосказанное, что-то запрятанное между строк, могло вскрыться в один миг, только продолжай читать и бубнить себе под нос… Господи! Пока я читал, прибытие сменилось напоминанием о скором отправлении поезда, что означало только одно: всем пассажирам следовало пройти в свои вагоны. «Так ведь, Мориц?» – заканчивалось в письме на одной из последних нот демагогии. «Все мы взрослые люди, конечно же…», и все мы ошибаемся, время от времени – продолжалось, точно заученные слова песни. «Ты не должен…» – и я не должен, потому что послушно следую предписаниям. «В конце концов…» и это закончилось. «Я всегда буду…» кем угодно. «Искренне твоя…» жизнь. Тривиально? Мне расписаться, пожалуйста, здесь и здесь косой прописью. «Твоей вины в этом никогда не было, и я не осуждаю тебя, раз уж на то пошло, что ты…» бросил все, а теперь под видом бродячего побитого пса возвращаешься в родные хоромы. Действительно, ничего ведь предосудительного.

Руки заходили в нервной тряске, когда я дочитывал последние строки письма, и я так успел пропотеть, что стертый бумажный лист, до черта хрупкий лист, исписанный еще более хрупким слезливым почерком, готов был превратиться в труху, изжеванную сотни раз – такой контраст был между тем, что написано в письме, и тем, что происходило вокруг. Прогудело первое из трех предупреждений – время отчаливать – я все еще находился за бортом, все еще дышал воздухом предыдущей жизни; зал ожидания мгновенно опорожнился, а я все еще не смел приблизиться к своему поезду, издалека наблюдая за тем, как провожающие и провожаемые (уважаемые) пассажиры кружились спиралью вокруг своих вагонов в бесконечной суете, в изнеможении, наконец, останавливаясь перед проводницей за многострадальным благословением пройти в вагон. Глядя издалека, даже и не верилось, что существовало какое-то невидимое глазу различие между теми, кто уже находился в поезде, и людьми снаружи, которые как будто обходили его стороной.

По пути к своему вагону разыгралась немая сцена. Занавес поднимается: поношенная временем мать самозабвенно защищает перед поседевшим отцом своего понурившегося сына, стоявшего особняком от семьи в ожидании, когда отец наконец выплеснет свое горе, а мать, в свою очередь, успокоит его, подобрав нужные слова. Я бы с легкостью мог подобрать их, чтобы живописать трагедию, и эти слова могли быть следующими:

– Это все твое воспитание, – говорил сам за себя кончик пальца, направленный остриём копья в самое сердце матери. Распять и пригвоздить. – Твое воспитание, – не унимался палец, готовясь вернуться в шеренгу кулака, – довольна? Всю жизнь потакала его желаниям, и смотри, что из него выросло! Ничтожество! Мне стыдно перед людьми, перед соседями, что это мой сын! Как я могу с ним показаться на людях?

– Но где же ты был?! Почему же ты его не воспитывал, а теперь винишь меня, будто это я должна была воспитывать нашего сына?! – срываясь на крик, вопили совместные колкости.

Но как же избавиться от ответственности? Как?! Способ – где? Мрачное молчание отца, казалось, возликовало в этот миг, упиваясь победой. Сам отец с превеликим удовлетворением ответил:

– Я работал.

Занавес! Это было слишком легко, и это могло бы продолжаться бесконечно долго – оно и продолжалось – всю мою жизнь, избитыми картинками перед глазами – я просто проморгал вперед свою жизнь. Представление, несомненно, способное найти душевный отклик, если бы оно было чуждым моему болезнетворному сердцу. Со временем толпа зрителей, с опозданием слетевшаяся поближе к сцене, окончательно загородила обзорную площадку, и мне оставалось только пройти к своему вагону. По пути можно было отвлечься еще на сотни вещей: мой сюжет и без того вращался в бульоне сотни подобных сюжетов, и мне удавалось даже почти забыться в них, стать третьим лицом – таким безучастным и зрячим – но действительность обязательно напоминала о себе парой пожирающих глаз из какой-нибудь пыльной вагонной форточки – и все в мою сторону, так недоброжелательно и с таким презрением в лице, точно меня узнали.

«Не-задерживайтесь-проходите» в графе «Имя-Фамилия», прикрепленное бейджем к женской форме, меньше всего привлекало внимание из всего в женском образе, на что мог упасть взгляд. Далее в вагоне шли номера колпаков, где ты находишься под ежесекундным наблюдением, потому что скучно, потому что перемолоть соседа дороже гнусного обеда. А что еще остается делать?!.. Прошу прощения, у вас какое? Двадцать седьмое, но это неважно, погодите, мне бы пластырь, на самом деле, у вас не найдется, простите? К сожалению, нет, ничем не могу вам помочь. Но у меня идет кровь из пальца, вот, поглядите, я прогрыз случайно. Ничем не могу вам помочь, двадцать седьмое в самом конце, вам повезло – у вас нижнее. Правда? Я сам выбирал место, чтоб вы знали. Необязательно хамить вообще-то, и да, ваш билет попрошу. По списку, все по списку, пассажирские места по списку. Обратите внимание, что номера мест в вагоне аналогичны номерам родильных залов, указанных на обратной стороне вашей похоронной книжки, а это будет учитываться при составлении похоронных списков. Извините, ваше место по списку какое? Двадцать седьмое. Это в самом конце. Ашта-1, Ашта-3, Ашта-15, Ашта-27… Действительно.

По всему поезду звонки и знаки в окна в духе «Я уехал, меня еще нет, встречай. Меня уже нет, но я еще не приехал, встречай». Десятки, сотни километров до границы, растопыренные пальцы в окнах, смена валюты и ценностей, острые взгляды на все, что чуждо – поезд на периферии прошлого с будущим несется в разрушительном экстазе. Неизбежное столкновение с Провинцией, ее полыми (пошлыми) глазами и тупостью одичалых дней. В вагоне слышались глухие просьбы через звуконепроницаемые окна – Ее просьбы, Ее крики, когда я уезжал. Повсюду комнатный космос, рассортированный по чемоданам и полым коробкам, мертвый космос – в письме, которое я выбросил в первую попавшуюся урну. Я распробовал на вкус возвращение и запил его таблетками от тошноты.

***

– Слыхал, что говорят? В городе волнения какие-то. Людям все дома не сидится, вот и будоражат головы некоторые, – растягивал слова видавший виды мужчина перед тем, как, оглядевшись, не смотрит ли кто, сплюнуть под раздвижной стол.

Я как раз проходил мимо, как бы случайно заглянув в купе, откуда доносился раскатистый бас. Рассказчик заметил, что я застал его не в самом выгодном свете, и если бы его лицо не было изначально таким багровым, то я смог бы судить о его реакции на мое появление. Впрочем, я по-идиотски улыбнулся ему, якобы с кем не бывает, все мы грешные люди, каждый день грешим и бесконечно падаем, похлопаю вас по плечу из солидарности, пожалуй. В ответ на это краснолицый сдвинул брови крестом, в плечах сразу выпрямился, готовясь к прыжку, его черная классическая кепка неуклюже сползла на лоб, отчего свирепости в лице только прибавилось.

Почему доисторический поезд, спрашивается? Потому что он единственный в своем роде, более известный в пассажирских кругах как «Стадия» («Старая Гвардия»), не имел, принципиально ли, ввиду экономии или еще чего, закрытых купе ни в одном вагоне. Мешаю? А вас это волновать не должно, мы единый организм, скрывать друг от друга нечего, знаете ли. Так что там с волнениями?

Краснолицый задержал мимоходом на мне тяжелый взгляд, полный лишений и бесплодной злобы. Внешний вид его полностью соответствовал, что называется, коридорным умонастроениям: серый, изрядно выцветший бушлат поверх заляпанной томатным соусом тельняшки, опухшее сальное лицо, приплюснутое уже упомянутым черным козырьком, воспаленные, точно пришитые наспех губы, которыми роптать на проклятую Богом родную землю, и несуразно короткие ноги в сапогах-маломерках, которыми эту самую землю топтать – таков был краснолицый. Напротив, забившись спиной в угол, так, чтобы солнечный свет не бил в лицо, сидел в полудреме седовласый мужчина чиновничьего типа с непростительно огромной плешью посреди головы. Мужчина укрылся в черное замшевое пальто с меховой опушкой на воротнике и, казалось, не обращал никакого внимания ни на то, что говорит ему краснолицый, ни на то, что происходит в вагоне вообще. Краснолицего это замечание, по-видимому, совсем не смущало – он продолжал бы вещать до посинения на весь вагон обо всех господских мировых проблемах, случившихся где-то там, как говорится, за бугром, одной рукой сметал эти проблемы за их пошлую ничтожность, а другой, будто найдя в кармане ключи к решению этих недоразумений, милостиво протягивал руку помощи, будто бы никто другой до него не мог додуматься до этих самых мыслей. И вот все эти словоизвержения и нагромождения идей тянулись бы до поздней ночи, если б не такой вот я, застрявший комом в горле краснолицего – в проходе вагона. Краснолицего такой расклад совсем не устраивал, а потому он принялся сверлить меня заплывшими, почти слепыми, бездонно пустыми своими глазами-бусинками, надеясь, что это подействует на меня отрезвляюще, и я додумаюсь-таки от них скрыться. Впрочем, тщетно. Меня несколько раз попытались обойти шнырявшие по вагону пассажиры, и я то заходил в купе краснолицего, пропуская перед собой людей, то садился на боковое сиденье, когда становилось совсем неловко, невмоготу, и все это под тщательным надзором краснолицего, что ежесекундно терял терпение и, казалось, уже не имел надежды начать свой рассказ. Он все сбивался, когда я заходил в купе, в тщетных попытках силился начать какую-то главную мысль, что как бы подытоживала его идею, при этом держа руки перед собой так, будто в них была куриная ножка, готовая исчезнуть с минуты на минуту, если ничего не предпринять: он уже было открыл рот, предчувствуя вкус придорожной прожарки, но я неприкрыто помешал ему это сделать своим присутствием.

– Тебе чего надо уже, господи? Мотаешься туда-сюда, будто у тебя шило в заднице, никак не угомонишься, – тряся невидимой ножкой в руках, наконец не выдержал мой собеседник, еще не подозревавший, что таковым является, – у тебя тут место?

– Что вы, что вы. Я тут проходил мимо… ненароком услышал, что вы говорите про… город и городок, и… а я, понимаете ли, давно там не был… Бессознательно задержался, понимаете? – проговорил я это, играя руками в горячую картошку.

– Хах, а по тебе и не скажешь, что ты местный, – выплюнув шкурку, сказал голодный до разговоров едок, – и давно ты в родном городке-то не был… сынок?

Сынок так сынок. Или мне послышалось «щенок»?

– А-а, что вы, – протянул я, отмахиваясь рукой от этой версии, – три года всего, теперь вот интересно, что там да как.

Игра в правдоподобного идиота. Свое поведение я мог бы оправдать все тем же неверием в конечную действительность, что последние две недели определенно набирала обороты катастрофы. Аффектом, кажется, называется. Конечно, мне до черта было, что там происходит в Провинции, на родном-то плато, и единственно для чего я мог поинтересоваться об этом в здравом уме, так это узнать, не обвалилось ли случайно за время моего отсутствия это самое плато.

– Три года, говоришь? – потер жирными руками о щетину краснолицый. – Три года, значит… Хех, солидный срок. За три года, как грится, может произойти все да ничего. А, Ахматов? Эй! Друг! Слушай, я тоже, признаться, в твоем возрасте все пытался съехать от родителей, да еще и в столицу, подальше от этой… выгребной ямы, да все, видишь, как обернулось… За родителями вернулся… На Бортовой живут… Жили, то есть… Да что тебе! Заладил! Безработным тогда оставалось идти либо на рынок, чепухой всякой торговать, либо бестолочно слоняться по городу, побираться металлом, да и это быстро надоедает. Лихое время было, конечно же. А так, если бы не… зажил бы сейчас где-нибудь в деревеньке какой-нибудь… такой… ну, знаешь, такая, не то чтобы городского типа… Хотя откуда тебе знать-то… – сказал он, снова нахмурившись, поправив козырек непослушной кепки. Помолчав немного и снова сплюнув, краснолицый спросил: – Ну так это, как же, последние новости про господина Шпруца уже слыхивал?

Игра в имена и фамилии. Как я должен был слыхивать про него, чертов идиот, когда меня столько в городе не было?! Ну, не знаю, не знаю, может, как-нибудь родные передавали или еще каким путем… Каким?!

– Как вы говорите… господин Шпруц? Какие новости? – пробовал я на вкус якобы новую фамилию.

Не стану обманывать – я знал ее, как знал фамилии всех сколь-либо значимых родов Ашты. Промывание мозгов в школьном возрасте – достаточно действенная вещь, когда хочется что-то донести до юных дарований. Копаюсь в разделе «Строго запрещенное» и достаю из головы фамилию Шпруц. Что у нас там? Деятели. Реформаторы до первого колена. Основал, обличил, запретил, реорганизовал… Последний из этого рода держался на самой верхушке чуть менее половины века, и никто уже в здравом уме не будет отрицать тот факт, что в городе не осталось ни одной живой души, что застала бы то время, когда никто ни про каких титулованных господ Шпруцев в помине не слышал. И тем более никто не будет отрицать, что Шпруц всегда был и теперь уж точно навсегда останется в наших сердцах.

– Он самый, – сказал господин Вымойте-свое-лицо. – Сейчас весь город будто на дыбах, не может успокоиться, все ждут, когда объявят завещание. Мне теща говорит…

– Что значит завещание? Постойте-ка.

– Моя теща, говорю, уже все уши прожужжала про наследников… Газеты, телевизор… Язык как помело! С утра до вечера толки про то, кому достанется все это… счастье.

– Постойте, а наследники…

– О! Бр-р-р! Наследников столько, что каждый второй в городе божится, что он Шпруц, что только он Шпруц, по матери, по бабке, вылезают какие-то двоюродные тетки, стервятники со всех окраин, дескать, прятались и скрывались на обочине истории. Боялись… Подделки и подельники… Знаешь, какие пышные были похороны?

– То есть хотите сказать, что господин Шпруц…

– Да, малой, – краснолицый утверждающе кивнул, затем перевел взгляд на дремлющего мужчину в пальто, как бы в ожидании подтверждения своих слов, но тот беспробудно спал или во всяком случае создавал видимость того, что спит. – Но это еще не все, погоди! Там ведь еще наследник Бюро должен объявиться! Там ведь еще вопросы наследства! Знаешь, какая неразбериха в этом Бюро творится? Никто не будет брать бродяг с улицы, только своих, только помазанники, со схожими лицами. Кто был до Шпруца? Портной? Сравни их лица ради сходства – повеситься можно, а ведь оба – бандиты, толку только, что перегрызлись друг с другом. Зато теперь про Шпруца знают все, а про Портного кто вспомнит? Ты хоть знаешь, кто это? Чего так вспотел, душно? Щас открою… Эти фигляры с палками каких только фокусов не выбрасывают, лишь бы оттянуть огласку, да только вот незадача, народ не проведешь!

На последних словах мне будто показалось, что незнакомец в пальто немного вздрогнул, но затем для общей видимости поправил сползавший воротник, вжался в свое пальто и будто бы задремал дальше.

– Да, весь город точно с ума посходил! В Бюро не протолкнуться! Очереди тянутся с Кольцевой и дальше! Пока Довлатов у руля, да еще и заместителем, эта шумиха с наследником точно не уляжется, говорю тебе!

– Что?

Но краснолицый будто загорелся и не собирался уже останавливаться – при этом он так мастерски орудовал куриной ножкой, всячески стараясь пробудить страсть во мне к городским сплетням, что я по достоинству оценил бы его пируэты, разбирайся я в них.

– Да, наследник! Люди не могут нормально есть, работать, в постели между мужем и женой только и разговоры про наследника, все говорят, все делятся, суетятся! Кому же перейдет наследство, да и само Бюро? Ведь его сын… Царство ему…

– То есть господин Шпруц…

– …а наследника нет и нет, и уже, видит Бог, так и сгинем, коли наследник не объявится. Газеты только пестрят новостями – мол, скоро! Да! Объявится! Верьте и зажигайте свечи! Уже знаки видят, какие-то знамения… Астрологи…
1 2 3 4 5 ... 28 >>
На страницу:
1 из 28