Музыка городского небытия - читать онлайн бесплатно, автор Бахыт Шкуруллаевич Кенжеев, ЛитПортал
Музыка городского небытия
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Бахыт Кенжеев

Музыка городского небытия

В оформлении обложки использована работа Ивана Граве


(Sbiblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ


© Б. Ш. Кенжеев, 2026

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2026

* * *

«Не горюй. Горевать не нужно…»

Не горюй. Горевать не нужно.Жили-были, не пропадем.Все уладится, потому чтона рассвете в скрипучий дом,осторожничая, без крика,веронала и воронья,вступит муза моя – музыкагородского небытия.Мы неважно внимали Богу —но любому на склоне летоткрывается понемногустародавний ее секрет.Сколько выпало ей, простушке,невостребованных наград.Мутный чай остывает в кружкес синей надписью «Ленинград».И покуда зиме в угодуза простуженным слоем слойголословная непогодарасстилается над землей,город, вытертый серой тряпкой,беспокоен и нелюбим —покрывай его, ангел зябкий,черным цветом ли, голубым, —но пройдись штукатурной кистьюпо сырым его небесам,прошлогодним истлевшим листьям,изменившимся адресам,чтобы жизнь началась сначала,чтобы утром из рукавагрузной чайкою вылеталанезабвенная синева.

«Говори – словно боль заговаривай…»

Говори – словно боль заговаривай,бормочи без оглядки, терпи.Индевеет закатное зарево,и юродивый спит на цепи.Было солоно, ветрено, молодо.За рекою казенный заводкрепким запахом хмеля и солодакрасноглазую мглу обдаетдо сих пор – но ячмень перемелется,хмель увянет, послушай меня.Спит святой человек, не шевелится,несуразные страсти бубня.Скоро, скоро лучинка отщепитсяот подрубленного ствола —дунет скороговоркой, нелепицейв занавешенные зеркала,холодеющий ночью анисовой,догорающий сорной травой —все равно говори, переписывайрозоватый узор звуковой…

«Доживать, ни о чем не жалея…»

Доживать, ни о чем не жалея,даже если итогов (прости!)кот наплакал. В дождливой аллеелесопарка (две трети путиминовало) спрягаешь глаголыв идеальном прошедшем. Давнов голове неуютно и голо,о душе и подумать смешно.Дым отечества, черен и сладок,опьяняет московскую тьму.Роща претерпевает упадок.Вот и я покоряюсь ему.Хорошо бы к такому началуприписать благодушный конец,например, о любви небывалой,наслаждении верных сердец.Или, скажем, о вечности. Я лине строчил скороспелых поэмс непременной моралью в финале,каруселью лирических тем!Но увы, романтический дар мойслишком высокомерен. Ценютолько вчуже подход лапидарныйк дешевизне земного меню.Любомудры, глядящие кисло,засыхает трава-лебеда.Не просите у осени смысла —пожалейте ее, господа.Очевидно, другого подаркасиротливая ищет душа,по изгибам дурацкого паркасердцевидной листвою шурша,очевидно, и даже несложно,но бормочет в ответ: «не отдам»арендатор ее ненадежный,непричастный небесным трудам.

«Отложена дуэль. От переспелой вишни…»

Отложена дуэль. От переспелой вишнина пальцах алый сок. В ту пору без трудассужали время мне – но амба, годы вышли,платить или бежать. Еще бы знать куда…Долги мои, должки, убытки и проторикомандировочные, справки, темный соно белом корабле на синем-синем море,откуда сброшен я и в явь перенесен.Там угловатый хрип, ограбленное лето —и море ясное. И парусник белейсчетов, оплаченных такою же монетой,что давний проигрыш моих учителей.

«В блокноте, начатом едва…»

В блокноте, начатом едва,роятся юркие слова,что муравьи голодным комому толстой гусеницы. Знать,ей мотыльком уже не стать,погибшей деве насекомой.Хорош ли образ мой, Эраст?Кусают, кто во что горазд,друг другу ползают по спинам.Осилят в несколько минути, напрягаясь, волокутна корм личинкам муравьиным.Бытует в Африке молва —кто поедает сердце льва,наследует его отваге.Но до сих пор не видел яни мотылька из муравья,ни слов, взлетающих с бумаги.Искусство – уверяют – щельв мир восхитительных вещей,что не постичь рассудком чистым.Я в этой области эксперт,пускай зовет меня Лаэртнеисправимым пессимистом.Жар творчества и жар печной —вот близнецы, мой друг родной.Воспламеняясь повсеместно,из жизни мертвое сырьетворят, чтоб превратить еев паек духовный и телесный.

«Нет, не безумная ткачиха…»

Нет, не безумная ткачихаблуждает в кипах полотна —ко мне приходит тихо-тихоподруга старая одна,в свечном огне, в кухонном дымеиграет пальцами худыми,свистит растительный мотив,к коленям голову склонив.Я принесу вина и чая,в неузнаваемой ночипростую гостью угощаявсем, что имеется в печи,но в город честный, город зыбкий,где алкоголик и бедняк,она уходит без улыбки,благословенья не приняв,и вслед за нею, в сердце ранен,влачится по чужой землена тонких ножках горожанин,почти невидимый во мгле.

«Дворами проходит, старье, восклицает, берем…»

Дворами проходит, старье, восклицает, берем.Мещанская речь расстилается мшистым ковромпо серой брусчатке, глухим палисадникам, гденастурция, ирис и тяжесть шмелей в резеде.Подвальная бедность, наследие выспренних лет…Я сам мещанин – повторяю за Пушкиным вслед —и мучаю память, опять воскресить не могуковер с лебедями и замок на том берегу.Какая работа! Какая свобода, старик!Махнемся не глядя, я тоже к потерям привык,недаром всю юность брезгливо за нами следилугрюмый товарищ, в железных очках господин.Стеклянное диво, лиловый аптечный флаконроняя на камни, медяк на ладони держа, —еще отыщу тебя, чтобы прийти на поклон —владельца пистонов, хлопушек, складного ножа…

«Дорожащий неведомым, длинною, рыжей…»

Дорожащий неведомым, длинною, рыжейниткой на рукаве,слов не вяжет, не помнит, знай бусинки нижет,озираясь на двеудрученные вечности, горькую с мокрой,словно злая слеза.И от солнца, летящего в пыльные окна,прикрывает глаза.Современникам, сцепщикам – быть молодыми,видеть Лондон и Рим.Незаметно умрешь, не расслышанный ими,станешь ветром сырымвырывать у растяпы на улице вешнейдрагоценный билетв первый ряд поздней осени, жизни кромешной,в розовеющий свет.Но не будет спектакля. Ни жеста, ни слова.Ни меча-кладенца.Засвистишь по привычке – смешно, бестолково,и уже до концашорох, шелест, обиженный шепот метелистанут речью твоей,мелкий горный ручей в середине апреля —пир воды и камней.

«Век обозленного вздоха…»

А. В.

Век обозленного вздоха,провинциальных затей.Вот и уходит эпохатайной свободы твоей.Вытрем солдатскую плошку,в нечет сыграем и чет,серую гладя обложкукниги за собственный счет.Помнишь, как в двориках русскихмальчики, дети химер,скверный портвейн без закускипили за музыку сфер?Перегорела обида.Лопнул натянутый трос.Скверик у здания МИДапыльной полынью зарос.В полупосмертную славужизнь превращается, какедкие слезы Исавав соль на отцовских руках.И устающее ухослушает ночь напролетдрожь уходящего духа,цепь музыкальных длиннот…

«Всадник въезжает в город после захода солнца…»

Всадник въезжает в город после захода солнца.Весело и тревожно лошадь его несется.Всадник звенит булатом, словно кого-то ищет.Не надрывайся, милый, не обессудь, дружище.Город лежит в руинах, выцветший звездный пологмолча над ним сдвигает бережный археолог.Стены его и рамы – только пустые тени,дыры, провалы, ямы в пятнах сухих растений.То, что дорогой длинной в сердце не отшумело,стало могильной глиной, свалкою онемелой.В городе визг шакала, свист неуемной птицы.Весть твоя опоздала. Некому ей дивиться.Тень переходит в сумрак, перетекает в пламя.Всадник, гонец бесшумный, тихо кружит над нами.В пыльную даль летящий, сдавшийся, безъязыкий,с серой улыбкой, спящей на просветлевшем лике.

«Хорошо на открытии ВСХВ…»

Хорошо на открытии ВСХВдуховое веселье.Дирижабли висят в ледяной синеве,и кружат карусели.Осыпает салютом и ливнем наградпастуха и свинарку.Голубые глаза государства горятбеспокойно и ярко.Дай-ка водочки выпьем – была не была!А потом лимонаду.На комбриге нарядная форма бела,все готово к параду.И какой натюрморт – угловой гастроном,в позолоченной раме!Замирай, зачарованный крымским вином,семгой, сельдью, сырами.И божественным запахом пряной травы —и топориком в темя —чтобы выгрызло мозг из своей головыкомсомольское племя.

«Киноархив мой, открывшийся в кои-то…»

Киноархив мой, открывшийся в кои-товеки, – трещи, не стихай.Я ль не поклонник того целлулоида,ломкого, словно сухарь.Я ли под утро от Внукова к Соколув бледной, сухой синеве…Я ль не любитель кино одинокого,как повелось на Москве —документального, сладкого, пьяного, —но не велит Гераклитстарую ленту прокручивать заново —грустно, и сердце болит.Высохла, выцвела пленка горючая,как и положено ей.Память продрогшая больше не мучаетблудных своих сыновей.Меркнут далекие дворики-скверики,давнюю ласку и матглушат огромные реки Америки,темной водою шумят.И, как считалку, с последним усилиембывший отличник твердит:этот – в Австралию, эта – в Бразилию,эта – и вовсе в Аид.Вызубрив с честью азы географиив ночь перелетных хлопот,чем же наставнику мы не потрафили?Или учебник не тот?

«Любому веку нужен свой язык…»

Любому веку нужен свой язык.Здесь Белый бы поставил рифму «зык».Старик любил мистические бури,таинственное золото в лазури,поэт и полубог, не то что мы,изгнанник символического рая,он различал с веранды, умирая,ржавеющие крымские холмы.Любому веку нужен свой пиит.Гони мерзавца в дверь – вернется черезокошко. И провидческую ересьв неистовой печали забубнит,на скрипочке оплачет временаантичные, чтоб публика не зналаего в лицо, – и молча рухнет наперроне Царскосельского вокзала.Еще одна: курила и врала,и шапочки вязала на продажу,морская дочь, изменница, вдова,всю пряжу извела, чернее сажибыла лицом. Любившая, как стосестер и жен, веревкою бесплатнойобвязывает горло – и никтоне гладит ей седеющие патлы.Любому веку… Брось, при чем тут век!Он не длиннее жизни, а короче.Любому дню потребен нежный снег,когда январь. Луна в начале ночи,когда июнь. Антоновка в рукекогда сентябрь. И оттепель, и сыростьв начале марта, чтоб под утро сниласьстрока на неизвестном языке.

«Каждому веку нужен родной язык…»

Каждому веку нужен родной язык,каждому сердцу, дереву и ножунужен родной язык чистоты слезы —так я скажу и слово свое сдержу.Так я скажу и молча, босой, пройдунеплодородной, облачною страной,чтобы вменить в вину своему трудуставший громоздким камнем язык родной.С улицы инвалид ухом к стеклу приник.Всякому горлу больно, всякий слезится глаз,если ветшает век, и его родникпересыхает, не утешая нас.Камни сотрут подошву, молодость отберут,чтоб из воды поющий тростник возрос,чтобы под старость мог оправдать свой труднеутолимым кружевом камнетес.Что ж – отдирая корку со сжатых губ,превозмогая ложь, и в ушах нарыв,каждому небу – если уж век не люб —проговорись, забытое повторивна языке родном, потому что вновьв каждом живом предутренний сон глубок,чтобы сливались ненависть и любовьв узком твоем зрачке в золотой клубок.

«Словно тетерев, песней победной…»

Словно тетерев, песней победнойразвлекая друзей на заре,ты обучишься, юноша бледный,и размерам, и прочей муре,за стаканом, в ночных разговорахнасобачишься, видит Господь,наводить иронический шорох —что орехи ладонью колоть,уяснишь ремесло человечье,и еще навостришься, строка,обихаживать хитрою речьюнеподкупную твердь языка.Но нежданное что-то случитсяза границею той чепухи,что на гладкой журнальной страницевыдавала себя за стихи.Что-то страшное грянет за устьемтой реки, где и смерть нипочем, —серафим шестикрылый, допустим,с окровавленным, ржавым мечом,или голос заоблачный, или…сам увидишь. В мои временаэтой мистике нас не учили —дикой кошкой кидалась онаи корежила, чтобы ни бури,ни любви, ни беды не искал,испытавший на собственной шкуреневозможного счастья оскал.

«В долинном городе – пять церквей…»

В долинном городе – пять церквей,нестроен воскресный звон.Вокзал дощатый давно в музейистории превращен.Здесь нет бездельников, нищих нет,и мало кто смотрит вследнесущей в гору велосипедкрасавице средних лет.За длинным списком былых удачи глупостей, за горойдалек и тих паровозный плач,хрипящий, глухой, сырой…И только рыбы снуют, легки,в потоках прозрачной тьмы,и друг за другом бегут холмыпо кругу, вперегонки.Не убивайся – когда оглохБетховен, забыл ли он,что после эха следует вдохи после молчанья стон?Дождись рассвета, проси дождя,стальным колесом стучи,опровергая и бередяусвоенное в ночи.Лавируя, выгибая хвост,форель говорливых воднемой свидетельницей плыветсреди охлажденных звезд.И расстилается низкий войгудка над речной травой,и заглушает его раскатневидимый водопад…

«Декабрьское небо взъерошено…»

Декабрьское небо взъерошено,сомнительный воздух в груди,и ты, дорогая, не трожь меня,как Тютчев просил – не буди.Не он, говоришь? Микеланджело?Не ведая вечных забот,рассветной дорожкой оранжевойминутная стрелка ползет.Но мокрой скатеркой полощетсядуша, обвисает без сил,влетая в промерзшую рощицу,в ряды молчаливых осин,корявые дупла, извилины,палаты без ручки дверной —опора и дятлу, и филину —летающей твари земной.Прости недотепу, которомудостался такой пьедестал,чтоб зимнему певчему воронузавидовать он перестал —избавлен от тела тяжелого,и час позабыв, и число, —пусть дремлет, пернатую голову,под черное спрятав крыло.

«– Эй, каменщик в фартуке!..»

– Эй, каменщик в фартуке!Что ты возводишь?– Вали-ка, дурак,я занят серьезной работой,секретною, бесповоротной,не для либеральных зевак.Но с прежней писательской страстьюканючит властитель сердец.Он ищет вселенского счастья,гуманный, взыскательный мастер,общественных нравов боец.Не лучше ль ему отравиться,когда, взбеленившись, плебейвонзает вязальную спицув глаза очевидцу, провидцуи, если прикажут «убей», —убьет. И солжет, не скрываябесстыжего взгляда. Но барднастаивает, прозревая,что жертвенность есть роковаяв раскладе божественных карт.И вот – замирает у гробароссийской словесности. Ах,ужель эта злая особа —былая красотка, зазнобав легчайших атласных туфлях?А каменщик в кепке неброской,творец государственных мест,смывает с ладоней известкуи, выпоров сына-подростка,говядину жесткую ест.

«Запрокинувший голову раб…»

А. Ц.

Запрокинувший голову рабзастывает в восторге. Над нимвиноградные кисти горяттемно-розовым и золотым.Хорошо. И свобода близка.Но шестнадцать столетий подрядзвуков варварского языкасторонился имперский закат.И куда в эти годы ни киньодинокого взгляда – вездеобреченная славе латыньраспростерта в родильном труде.Улетел несгораемый дым,ослепив византийских детей.И всю ночь твои пасынки, Рим,голосят на могиле твоей.

«Ледяной синевой обделенный…»

Ледяной синевой обделенный,лепит дерево слепорожденныйв разумении темном своем.Хорошо ему жить, властелинувлажной, серой, фисташковой глины,хорошо ему с Богом вдвоем.Создавая на ощупь, по звукувоплощение шумного бука,и осины, и мглистой лунына ущербе, он счастлив до дрожи —так творения эти похожина его сокровенные сны.Двадцать лет уже он, не робея,лепит дупла и листья – грубеенастоящих, но, веруя в трудради вечности, в глиняный воздух, —жаль, что даже бездомные звездыподаянья его не берут.А учитель его терпеливыйшелестит облетающей ивой,недовольною воет трубой,обещая на обе сетчаткинавсегда наложить отпечаткинебывалой беды голубой.Нам-то что? Мы и сами с усами.Глина, глина у нас под ногтями,мой читатель, – попробуй отмой.Не ощупать поющей синицы —и томится в трехмерной темницечервоточина речи прямой.

«Законы физики высокой…»

Законы физики высокоймы постигаем с каждым днем:крошится зуб, слабеет око,вот-вот сорвемся, поплывеммирами газовых скитаний,и смерть положенной поройстоит не райскими вратами,а гнусной черною дырой.Я огорчил тебя? Ну что ты!Жизнь – это жизнь, ее не следсудить за ямы и пустотыв вокзальной очереди лет.Ведь умный физики не знаети в биологии не спец.Он незаметно умираети воскресает наконец.Не узнаваемый живыми,сжигает звезды по однойи забывает даже имя,своей печали ледяной…

«Безымянное небо. Зеленка, и йод…»

Безымянное небо. Зеленка, и йод,и кармин. Запыленные липыпоредевшим кружком. И пластинка поетдопотопное, то, что могли бымы услышать с бобины чудовищногоагрегата и выпасть в осадок,приговаривая «волшебство, волшебство»,на окраине шестидесятых,в проржавевшей провинции мира, вдалиот вечерней фреоновой волиметрополии, с привкусом черной земли,и картошки, и дворницкой солина губах. Никого у подъезда. Кривойтополек, перепаханный дворик.До одышки шатаясь крикливой Москвой,не ищи, торопливый историк,прошлогоднего снега, когда поделомнадвигается осень немая,и бурлишь, и витийствуешь задним числом,все предчувствуя и принимая…

«И темна, и горька на губах тишина…»

И темна, и горька на губах тишина,надоел ее гул неродной —сколько лет к моему изголовью онанабегала стеклянной волной.Оттого и обрыдло копаться в словах,что словарь мой до дна перерыт,что морозная ягода в тесных ветвяхсуховатою тайной горит.Знать, пора научиться в такие часысирый воздух дыханием греть,напевать, наливать, усмехаться в усы,в запыленные окна смотреть.Вот и дрозд улетает – что с птицы возьмешь.Видишь, жизнь оказалась длиннейи куда неожиданней смерти. Ну что ж,начинай, не тревожься о ней.

«За головокружительною далью…»

За головокружительною далью,где отдыхает житель неземной,не ведая терпенья и страданья,которые таскаются за мной, —там хорошо, там в чаще бродит леший,подругу зазывая калачом,но человек, смешон и безутешен,печалится – Бог ведает о чем.Он раньше жил любовнее и проще,прислушиваясь к дождику над рощей,он выбирал меж ветром и огнем —забудь о нем. Обнимемся, вздохнем —и отвернемся. Знаешь эти окнав вечернем небе – шепот сквознячкаиных миров, алмазные волокна,холодный свет у самого зрачка?Все это блажь, побочная работарусалочьей болезни лучевой,рисующей сговорчивые нотына влажной оболочке роговой…

«Куда плывет громоздким кораблем…»

Куда плывет громоздким кораблемлетучий град в бессоннице осенней?То в дерево, то в озеро влюблен,небритый мой зеркальный собеседникпо-рыбьи раскрывает черный рот —а я молчу и глаз не подымаю.Так беззаботно радио поет.А у него мелодия немаяна языке, и в горле белена —корабль плывет, сирены молодыесидят на мачтах, жизнь еще влажнаеще легка, еще она – впервые…Не за горами ранняя зима.Рассеется туман, сгустится иней.Один умрет, другой сойдет с ума,как мотылек в бесхозной паутине,И человек вздыхает, замерев.Давно ему грозит зима другая,все дни его и годы нараспевна музыку свою перелагая.А из краев, где жаркий водородшлет луч на землю в реках и могилах,глядит Господь – жалеет, слезы льет,одна беда – помочь ему не в силах.

«Заела проза – но, увы, не та…»

Заела проза – но, увы, не та, что Достоевского давила. И если есть мечта – она проста, и, вероятно, неосуществима. Однако же, как просится в тюрьму, когда ночлежки надоели, бездомный негр – хотя б по одному стихотворению в неделю писать тебе и в очередь, сердясь, вставать на почте, многословный адрес надписывать и клеить марку… Связь времен распалась. Я тебе не нравлюсь? Я сам себе не нравлюсь. Голоса за стенкою хохочут и рыдают. Посмотришь на будильник – три часа. Черт подери. Бледнеет, пропадает мой бедный дар. Куда же он прибрел ночами маломощными, зачем я заискиваю перед сентябрем, без лишних слов слетающим на землю? Какие письма – я уже привык к молчанью посерьезнее, подруга. А что за ним? Привычный черновик из рук моих выхватывает вьюга, – то улещает, то опять грозит, то, покрываясь темной позолотой, далекою, неумолимой нотой в заговоренном воздухе гудит…

«Жизнь, говоришь, утекает? Смешон, независим…»

Жизнь, говоришь, утекает? Смешон, независимнищий у автовокзала, стреляющий насуп общепитовский, курево, марки для писембез вести сгинувшим. Из-под рубахи виднагрудь волосатая. Всякому он доброхотувязко твердит о своих злоключениях в томсеверном крае, где сердце впрягают в работуи осеняют бродягу казенным крестом.Ах, никаких-то героев у повести лживой,кроме любви да десятка растерянных лет.С горсточкой мелочи потной в ручище ленивойЖить-поживать, оставляя улиточий след…Газ выхлопной, беспризорная кошка в оградецеркви, червивая груша, бутылочный звоно холодеющий камень. По осени наш тунеядецзол, беспокоен, – знать, скоро отправится онсамым дешевым автобусом к южным широтам.Разговори его. Нет, не капустой – тоскойсмертною пахнет сентябрь, – уверяет, – чего там,пусть утекает – но лучше водою морской.

«Расскажи мне об ангелах. Именно…»

В. Ерофееву

Расскажи мне об ангелах. Именноо певучих и певчих, о них,изучивших нехитрую химиючеловеческих глаз голубых.Не беда, что в землистой обиде мыизнываем от смертных забот, —слабосильный товарищ невидимыйнаше горе на ноты кладет.Проплывай паутинкой осеннею,чудный голос неведомо чей, —эта вера от века посеянав бесталанной отчизне моей.Нагрешили мы, накуролесили,хоть стреляйся, хоть локти грызи.Что ж ты плачешь, оплот мракобесия,лебединые крылья в грязи?

«Над огромною рекою в неподкупную весну…»

Над огромною рекою в неподкупную веснукнигу ветхую закрою, молча веки разомкну,различая в бездне чудной проплывающий ледок —сине-серый, изумрудный, нежный, гиблый холодок,Дай пожить еще минутку в этой медленной игрешумной крови и рассудку, будто брату и сестре,лед прозрачнее алмаза тихо тает там и тут,из расширенного глаза слезы теплые бегут.Я ли стал сентиментален? Или время надо мнойв синем отлито металле, словно колокол ночной?Время с трещиною мятной в пересохшем языкенизким звуком невозвратным расцветает вдалеке.Нота чистая, что иней, мерно тянется, легка —так на всякую гордыню есть великая река,так на кровь твою и сердце ляжет тощая землятамады и отщепенца, правдолюбца и враля.И насмешливая дева, темный спрятав камертон,начинает петь с припева непослушным смерти ртом,и, тамбовским волком воя, кто-то долго вторит ей,словно лист перед травою в небе родины моей.

«Ах, карета почтовая, увлеченная пургой…»

Ах, карета почтовая, увлеченная пургой,что летишь, не узнавая древней двери дорогой?Там, за нею, стонет спящий, вспомнив в дальней сторонепол гостиничный скрипящий, солнце алое в окне,вечный сон, который начат, словно повесть без конца,и в ладонях складки прячет безымянного лица…Выступай же из тумана месяц медный, золотой,вынимая из кармана ножик в ржавчине густой —это жизнь моя под утро с беленой мешает меди перо ежеминутно в руки белые берет,тщится линию ночную снять с невидимых лекал, —и рыдает, и ревнует к низким, влажным облакам.

«Первый погон или пряный посол…»

Первый погон или пряный посол —что ты там нагородил?Птичий язык индевеющих селтих и не переводимМедленно спит обнаженный простор.Немолодой инвалид,молча ударив стаканом об стол,в мерзлое небо глядит,а по земле проступает зима.И над дорогой кривоймолча качает часовня с холмалуковою головой.Что же ты учишь, ночной человек,пальцами веки прикрыв,трудную речь остывающих реки коченеющих ив?Что ты выводишь в несмежных мирахлинии на пятерне —лисье убежище, волчий овраг,заячий гон по стерне?

«Тонких нот звуковой лепрозорий…»

Тонких нот звуковой лепрозорий,крючковатые оси ключей,отворившие зимние зории прославленный воздух ничей,словно склеп, словно вены, в которыхбедный свет среди серых пустот,тяжелея в немых разговорах,виноградным дыханьем растет —и в ночах опаленных, опальных,где закат в темноту перелит,сочинитель игрушек хрустальныхпересохший язык шевелитНе усвоив его партитуры, —кто в меху, кто в защитном сукне, —русской речи слепые фигурыбезнадежно толпятся в окне,и за ними – за спинами, снамии гробами – гремит неживой,развернувший венозное знамя,прокаженный оркестр духовой,знаменатель играет в числитель,тонут ноты в цифири густой,не умея создать заменительраскаленной мелодии той…

«Где серебром вплетен в городской разброд…»

Где серебром вплетен в городской разбродголос замерзший флейты, и затяжнойлед на губах в несладкий полон беретмесяц за годом – поговори со мной.Пусть под студеным ветром играет вестьтруб петербургских темным декабрьским днем,пусть в дневнике сожженном страниц не счесть,не переспорить, не пожалеть о немсердце в груди гнездится, а речь – извне,к свету стремится птица, огонь – клуне,завороженный, темный костер ночной,вздрогни, откликнись, поговори со мной,пусть золотистый звук в перекличке устдымом уходит к пасмурным небесам —пусть полыхнет в пустыне невзрачный куст —и Моисей не верит своим глазам.
На страницу:
1 из 2