Оценить:
 Рейтинг: 0

Из прошлого

Год написания книги
1990
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Из прошлого
Бениамин Вольфович Бранд

Бениамин Бранд – врач и журналист, родился в Польше, из которой его родители вместе с детьми бежали от нищеты и антисемитизма в Советский Союз. Как и многие представители своего поколения, Бранд стал свидетелем и участником событий, оказавших роковое влияние на судьбы советских евреев. Учёба в еврейской школе Харькова, первой столицы Советской Украины, участие в литературной еврейской жизни, встречи с еврейскими писателями и поэтами привели Бранда в журналистский техникум, окончив который, он уехал в Биробиджан.

Получив второе, медицинское образование, он не переставал писать и печататься в еврейской прессе – в газете «Биробиджанер Штерн», в журнале «Советиш Геймланд». Книга воспоминаний «Из прошлого» задумывалась автором как документ семейной истории. Но благодаря сочному языку и дару рассказчика, ярким встречам с самыми известными еврейскими писателями и поэтами, она стала историческим свидетельством, важным не только для семьи.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Бениамин Вольфович Бранд

Из прошлого

Все люди любят прошлое: «Прошлое, я люблю тебя!»

    (Г. Гейне)

© Бениамин Бранд, наследники, 2019

© Издательство ИТРК, издание и оформление, 2019

Предисловие

Мой отец, Бениамин Вольфович Бранд родился 30 ноября 1918 года в Польше, в городе Плоцке, который при разделе Польши в 1939 году между гитлеровской Германией и Советским Союзом отошел к Германии. Это сыграло важную роль в судьбе моего отца: во время войны призывные комиссии его неизменно «браковали», как родившегося на территории врага. Когда на вопрос «место рождения» отец отвечал «Польша», на него в ярости топали ногами и кричали: «Нет такой страны! Есть Германия и СССР! Где ты родился?!» И папе приходилось отвечать «в Германии». Это было клеймо, которое закрыло ему путь в обычную армию и привело к тому, что вместо фронта он рыл траншеи в трудармии. И хотя это, скорее всего, спасло ему жизнь, сам папа очень тяжело переживал своё изгойство – молодой, здоровый и не на фронте. Он сгорал со стыда, когда, идя по улице, ловил на себе взгляды женщин, мужья и сыновья которых были на передовой.

Раннее детство папы прошло в нищей антисемитской Польше. А в 1928 году с матерью и старшим братом Абрамом он переехал в страну всеобщего «братства и справедливости» к отцу, уехавшему в СССР нелегально двумя годами раньше и писавшему восторженные письма из Харькова. Учился папа в еврейской школе, но об этом лучше читать его мемуары. Затем поступил в еврейский журналистский техникум и окунулся в необычайно богатую еврейскую литературную жизнь того времени. Встречи со многими писателями оставили глубокий след в его душе.

В 1936 году по призыву Коммунистической партии он поехал осваивать Биробиджан, где работал корреспондентом в газете «Биробиджанер Штерн». Этот период жизни довольно подробно описан в мемуарах. В 1937 году, после ареста отца и отказа признать его врагом народа, был исключен из комсомола и уволен из редакции с «волчьим» билетом. После долгих мытарств и самых разных работ в сельхозкоммуне папа поступил в мединститут. По окончании учебы был распределен в Молдавию, а в 1947 году призван в армию на долгих 20 лет. Десять из них он прослужил врачом-дерматологом в военном лазарете при эскадрилье на Дальнем Востоке, а затем был переведен в Камышин. И снова работа дерматологом в военном госпитале. Наконец демобилизация в звании подполковника и переезд с женой и двумя детьми на родину моей мамы – в Одессу, где он проработал до конца своих дней. Умер папа 11 января 1991 года, полный сил и планов.

Больше всего на свете папа любил своё голодное и нищее детство. Вспоминая его с чувством пронзительной печали и сожаления, он неизменно произносил: «Моё сладкое еврейское детство». Теперь я понимаю: это была тоска по тому времени, когда вся семья была единым и любящим целым, еще не тронутая жестоким ветром исторических перемен. Сколько себя помню, папа мечтал хоть на несколько минут вернуться в места своего детства, в Польшу, в Лодзь, на улицу Александровскую. Ему не разрешили. Позднее я поехала туда вместо папы и узнала, что на месте Александровской улицы было разбито гетто и ничего из описанного в его воспоминаниях не сохранилось.

Читать папину рукопись тяжело и больно. В ней, как в капле воды, отразились судьбы множества людей той эпохи, еврейские судьбы, искалеченные репрессиями, гонениями, войной и, конечно, его собственная жизнь.

Поначалу папины мемуары произвели на меня странное впечатление. Сколько помню себя, папа яростно ненавидел советскую власть, а в его рукописи явно звучит голос классового сознания, социалистического идеализма начала века. Не сразу я поняла, что папа мой поразительным образом сохранил и сумел передать видение жизни и времени таким, каким оно было для него тогда, в детстве и юности, до всех мытарств и разочарований. Сохранил он и благодарную память о множестве людей, с которыми его свела судьба, в том числе и о многих еврейских писателях, имена которых сегодня почти забыты и вспоминаются чаще всего лишь в связи с «делом писателей», ставшего для них приговором.

Но и простые люди – друзья, знакомые – в папиных мемуарах удивительно добры, порядочны, человечны. И это, конечно, в первую очередь свойства самого папы, через призму которых он видел свое окружение.

Папа писал на идиш. Блестяще зная русский, он до конца своих дней считал родным еврейский язык. Перевод рукописи на русский сделал Александр Ройзин, причем сделал так, что, читая, я слышу папину интонацию. Благодарность моя ему безмерна.

Самой большой мечтой моего папы было побывать в Израиле, в Иерусалиме, прикоснуться к Стене Плача. При его жизни это было невозможно. Но то, что рукопись эта опубликована, наконец, на идиш, – знак его запоздалого прихода к ней.

    Маргарита Аншина

Наш комод

Есть вещи, обыкновенные домашние вещи, которые въедаются в нашу память, как хорошие друзья, на всю жизнь, и когда о них вспоминаешь, они всплывают перед глазами, как давняя красивая сказка, и ласкают своими пальцами затвердевшую за годы душу.

Вот такой вещью был наш комод, наш старый, древний комод, который занимал почти целую стену нашей единственной треугольной комнаты, в которой мы жили и в которой прошло мое детство.

Мы тогда жили в бедной части города – Балет ее называли – в большом четырехэтажном доме из красного кирпича, который резко выделялся между старыми низкими домами. Наше окно на четвертом этаже под самой крышей занимало одну стену комнаты и смотрело залатанным взглядом в большой заросший, как в крепости, двор. У второй стены стоял ткацкий станок, за которым мой отец гнул спину с утра до самой ночи, подпевая всегда в такт станку печальные или веселые песни. Четвертой стены у нас не было. Вот таким странным был этот дом построен. Когда собирались ложиться спать, расставляли посреди комнаты две железные, оставшиеся после Первой мировой войны солдатские койки, которые днем складывали и вывешивали на большом крюке с другой стороны дверей.

Интерьер нашего жилища заключала железная печурка на четырех маленьких ножках с вытяжной трубой, которая зимой во время топки накалялась докрасна. Еще были в комнате круглый столик и пара табуреток.

Теперь я хочу рассказать о нашем комоде. Как я уже раньше говорил, он занимал почти целую стену и достигал самого потолка. Возможно, потому что я был маленьким, мне казалось, что комод огромен, во всяком случае, его многочисленные отделения вмещали в себя почти всю домашнюю утварь, начиная с ложек, вилок, ножей в маленьких ящичках, до одеял и подушек на огромных выдвижных полках.

Выструганные из красного дерева дверцы, собачки и фигурки людей, медные замки и углы придавали комоду облик древней, нарядной старухи со скрытой добродушной улыбкой и глубокими морщинами на лице. Да-да, таки старухи. Вот таким я однажды его увидел в лунную ночь, когда болел ветрянкой и метался в бреду… Когда я проснулся и открыл глаза, комната была залита лунным светом. На месте комода сидела старушка, подпирая своей головой, покрытой платком, потолок. Я не испугался, наоборот, мне было хорошо от ее теплой улыбки…

С тех пор комод ожил передо мной в образе улыбающейся старухи.

Возраста комода я не знаю. Судя по древним червям, которые, словно решето, пробуравили мозг красного дерева, по загнивающему сухому запаху его костей, я думаю, что не одно поколение пережил наш комод. Я помню даже, что согласно одной легенде, которая бытовала в нашем доме, комод этот принадлежал знатному пану, у которого служили мои дедушка и бабушка.

Выстругал комод своими собственными руками прадед моей матери – Зиса его звали. Еврей-богатырь, играючи гнувший железные подковы и заставлявший вола, ухватившись за его рога, лечь на землю.

Но, кроме железной силы, у Зисы были золотые руки.

Служил он столяром у богатого польского помещика под Полоцком и с его верстака сходили прекрасные кареты и мебель из красного дерева для его хозяев. Помещик был, как рассказывают, по отношению к крестьянам лютым. Его дикие выходки рождали у людей проклятья. Его именем пугали детей в колыбели.

Но к Зисе злобный помещик относился не так, как к остальным. Он был предметом гордости помещика. Силой Зисы и столярным мастерством его хвалился помещик перед своими соседями. Эти паны с завистью разглядывали выточенные им изделия – мебель и кареты… Сколько раз богатые соседи предлагали хозяину Зисы большие суммы денег за столяра, но помещик в таких случаях тщеславно отрезал: «Все мое поместье могу продать, только не моего еврея».

Однажды, это было в первую ночь католической пасхи, в окно мастерской, где Зиса работал и спал, постучал панский слуга: пан Пясецкий немедленно требует к себе столяра. Зиса не был из пугливых, но ему это показалось немного странным: почему вдруг, посреди ночи, его поднимают с постели? Но времени для раздумий не было: раз хозяин вызывает, нечего рассуждать. Зиса сбросил с себя вышитую верхнюю рубаху, которую он одевал по субботам, обул сапоги, расчесал пальцами широкую, черную бороду, прикрывавшую его могучую грудь и делавшую его похожим на цыгана, и отправился вместе со слугой в большой дворец, по-праздничному украшенный разноцветными гирляндами. Из окон его неслись звуки музыки вместе с громкими раскатами смеха…

Как только Зиса переступил порог зала и предстал перед помещиками, музыка и шум оборвались и все присутствующие – мужчины в шикарных фраках, дамы в шелковых платьях – с любопытством стали разглядывать чернобородого богатыря, чьи широкие плечи вызывали удивление. Пан Пясецкий это заметил и с довольной улыбкой, что, мол, у него одного можно такое увидеть, подозвал к себе Зису.

– Послушай-ка, Зиса, – произнес помещик, – на втором этаже, в столовой, стоит у меня старый комод, который еще твой отец для меня сделал. Так я хочу сегодня в честь нашей пасхи сделать тебе презент – подарить тебе этот комод.

Помещик отделился от своих гостей, подошел близко к Зисе и заглянул в его глаза, как бы проверяя, какое впечатление он на него произвел…

У Зисы застучало сердце. Он очень хорошо знал, о чем идет речь. Еще совсем мальчиком он помогал своему отцу собирать стенки, дверцы и украшения этого комода. Очень редко, когда приходилось что-то делать в столовой у помещика, он всегда подходил к комоду и своими огромными ладонями гладил его – так приятно было прикоснуться к полированному дереву, в которое его отец вложил всю свою душу.

– Так что же ты молчишь, Зиса, или тебе не нравится мой подарок? А? – не переставал ехидно улыбаться пан.

Зиса понимал, что это очередная проделка его барина. Наверно, он заключил пари с одним из своих гостей. Это было любимое занятие и необоримая страсть пана Пясецкого, в этом отношении он равных себе не имел.

Зиса молчал. От смущения он готов был выбежать из зала, но барин встал со своего места и панибратски хлопнул столяра по плечу:

– Я вижу Зиса, что ты мне не веришь, вот здесь есть свидетели, мои гости, вельможные паны, что я не насмехаюсь, комод твой, но… с одним условием: если ты один, без всякой помощи, вынесешь комод из моего дома и отнесешь его к себе домой, ну?

Зиса стоял смущенным недолго. В нем вдруг проснулся азарт: что же будет дальше? Эх, была не была! Он быстро поднялся по широким ступеням на второй этаж в столовую и, к удивлению подвыпивших панов, в одно мгновение вскинул на широкую спину огромный тяжелый комод и понес его из барского дома к себе домой… Вот так Зиса стал владельцем комода и от него он уже переходил по наследству из поколения в поколение.

В долгие холодные зимние вечера, когда наш большой двор затихал от громких детских голосов и в железной печурке весело трещали сухие деревянные чурки, в нашей квартире собиралась соседская ребятня, жившая в длинном коридоре, и для нас не было лучшего места для игры, чем старый комод: мы раскрывали большие нижние дверцы, выдвигали полки над ними и вселялись в собственный великолепный дворец, где мы были так счастливы, как ни один король на свете.

Мой отец все сидел на доске у своего ткацкого станка и при дрожащем свете керосиновой лампы напевал какую-нибудь мелодию и не переставал стучать прялками. Мама, сидя на маленькой скамеечке за колесом, подпевала своим красивым голосом… Каждый в доме занят был своими делами. На нас, детей, никто не обращал внимания, и мы самозабвенно играли во дворце нашего старого комода, пока соседи силой не вытаскивали оттуда своих детей и не отводили их спать.

Еще много сказок рассказывала мне моя мама, когда я, бывало, не хотел засыпать – она была большая мастерица в этом деле. Каждый раз она импровизировала так естественно, что мне не раз во сне являлся богатырь Зиса с его цыганской бородой, огромными, как клещи, руками, и я не могу до сих пор сказать наверняка, что было в сказках правда, а что выдумано… Но то, что наш старый комод сыграл в этих рассказах не последнюю роль, не выдумано, я сам тому был свидетелем.

Мне было тогда около десяти лет. Я уже перестал ходить в школу. Мы ожидали, что вот-вот дадут визу, и мы поедем в Россию к отцу, который два года назад тайком пробрался туда через границу.

В нашей квартире перестал стучать ткацкий станок, стало как-то непривычно тихо. К нам стали по вечерам приходить какие-то незнакомые люди. Мама читала им письма, полученные из России, разговаривала с ними очень тихо, наверное, остерегалась меня. Я догадывался, кто эти люди, одного из них, молодого поляка в очках с зеленоватыми стеклами, с лицом, помеченным оспой, я узнал! Он произносил речь на одном из собраний пионерской организации в лесу за городом, которое я с братом как-то тайно посетил. Но спросить о нем у мамы я не отважился, так как понимал, что это связано с конспирацией. И я не ошибался.

Вскоре после того, как ушел от нас молодой поляк с зеленоватыми очками, в один из длинных, осенних вечеров мы услышали по другую сторону двери приближающиеся шаги. Потом бесцеремонно постучали, и, когда мама, испугавшись, открыла двери, вошел высокий полицейский с нашим дворником.
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3