Графит
Богдан Кайметов
Обычная история,которая случается с каждым. Но только с тобой она обличается в плащ палача. Да,да. Именно с тобой одним.
Богдан Кайметов
Графит
МЫ
Ее не стало. Нет, она не умерла, но ее не стало. Так бывает, бывало и еще повторяться изо дня в день, может быть прямо сейчас у кого то, на другом континенте не становится кого то, а может быть этажом ниже или за стенкой. Остаётся только память. Память могла храниться вечно, лишь желтела со временем, как бумага, но не гнила и не разлагалась, как фрукты, что передержали на прилавке. Нельзя есть каждый день только свежие фрукты с прилавка. Через неделю их крепкий сок превратится в забродившую мякоть, а еще через неделю в разлагающуюся гниль. Мы оба знали, что больше не можем есть то, что разваливалось смрадом. И все закончилось. Всегда все заканчивается, к этому наверно нужно просто быть готовым, глупо биться о стену, что выросла перед фруктовыми садами и растирать кулаки до костей пытаясь ее проломить. Наши фрукты уже давно опали, перебродили и окончательно стали падалью. Мы с ней оба понимали, что мы закончились. Оба понимали, что назад пути нету, да и ни мне ни ей, уверен, не хотелось назад, уж слишком много там было всего такого замешано. Мы как-то грустили, но скорее по тому, что у нас когда-то было, но не по тому, что могло бы быть. Как измученные к осени деревья, грустят по своим опавшим детям, но не желают больше ни одного солнечного дня, который теперь будет лишь мучать и дожигать их, желая уже отдохнуть и скорее окунуться в глубокий зимний сон. Но мне почему-то стал так же и отвратен вкус других фруктов, даже их запах. Память, окончательно вырванная из почвы реальности была сильнее всех окружающих запахов, всего мира. И я решил жить с памятью.
ПОСЛЕ РАБОТЫ.
К счастью, мне помогало то, что когда я переехал, то мне, слава богу, не хватило глупости обзавестись докучающими, назойливыми друзьями, не было даже хороших знакомых, которые бы врывались со своими звонками как ветер в затхлую комнату. К счастью и от социальной сети можно было избавиться простым рывком интернет кабеля из разношенного гнезда моего старого toshiba. На работе так же не приходилось страдать социоблядью. Я ничего не продавал и не покупал. Я спокойно сидел себе и делал свою работу, не монотонную, но и не напряжную. Она была доступна только мне и кроме меня ее никто не выполнял, так что ни с кем консультироваться и отчитываться так же не нужно было. Потому я большую часть времени сидел в наушниках. Вся музыка которая меня когда то интересовала была переслушана. Все интересные фильмы, были переведены в формат mp3 и так же заслушаны до дыр.Чаще всего я сидел просто в наушниках с выключенным плеером, что бы со мной не вздумал кто нибудь вдруг заговорить. Ответить, чем ни будь на чью ни будь болтовню, я конечно был не прочь, но старался по возможности избегать этого. В идеале я бы хотел вообще ни с кем не контактировать, не говорить и вообще никак не взаимодействовать. Так я смог бы возможно без перебоев генерировать из памяти ее. Я забыл ее как человека, забыл все, что происходило. Чаще всего, неприятного и доставляющего и мне и ей гору дискомфорта. Я аккуратно выделил все это из памяти и сжег. Возможно неприятные моменты и возвращали ощущение реальности, но я от них избавился и реальности не осталось. Она – физическая, где-то спала в своем городе, ела, курила, заводила новые знакомства. Но это был посторонний человек, не было ни трепета, ни тоски по ней. Я ее клонировал в своей памяти отсеяв все гены реальности. Ее душа начала жить новой жизнью во мне, душа воспоминаний. Девственно чистая и вечно светлая. Белый лист бумаги. Нет, я не шизанулся, как тебе сейчас может показаться, я ее любил, но не любил то, что у нас было. Если можно было все это объяснить одним предложением, то считай я это сделал. Я создал ее душу, но необходимо было тело. Душа без тела, лишь безродный призрак, вселяющий ужас и холод.
Каждый вечер мне на ноутбуке случайно попадались ее фотографии. Весь рабочий стол был усыпан всякими аудио файлами, текстовыми документами и ярлыками в вперемешку с этими фото. Я всегда все сохранял на рабочий стол, дабы не потерять и в итоге эта затея привела меня к тому, что на рабочем столе более 300 файлов в которых черт ногу сломит, в том числе и среди фоток. Я не жалел времени и пересматривал их каждый вечер. Все до одной. Но человек на них был холоден и чужд мне. Я любил ее образ, но перестал чувствовать что-то к ней самой. Если фотография хранит образ заточенный в теле, то мне нужно было избавиться от ее прежнего тела.
(Расслабься, я не веду к тому что я ее убью, изнасилую и закопаю в лесу, тут такого не будет.)В какой то момент я понял что не плохо было бы ее начать рисовать, что ли. Это как выбить образ из головы клином. Ведь только так можно избавиться от тесного тела, закрытого в рамках физической реальности полной несовершенств и разочарований и создать образ, в который ты можешь вложить все самое яркое, нежное и трепетное, то чего никогда не передаст фотография. Я стал вселять ее новую душу в тело, которое я лепил из графита. Внешне это была она же, но душа в этом теле была, чем-то новым и особенным, одновременно начавшим жизнь и на рисунке, и во мне. Весь день на работе я с нетерпением ждал наступления вечера, как ждали встречи влюбленные. Вечером же я снова прикасался ее образом графита к бумаге и переводил на эту бумагу то, что видел только я. Вечером мы оставались наедине, и я мог снова гладить ее по плечам, касаться пальцами ее кожи на спине и щеках, я сам мог стать графитом, а она должна была лежать на кровати бумаги. Я ложился рядом и смотрел, через глаза и следы графита, я проникал в каждый штрих, в каждую линию. Я утопал в них и выныривал, чтобы покурить и посмотреть на часы. Это время проведенное вместе, волновало меня сильнее всего того, что могла бы предложить мне самая прекрасная девушка мира, ведь прекраснее ее образа, не было порождено похотливыми и плотскими земными желаниями, завязанными на инстинктах и лицемерии. Нет, здесь же были лишь мы с ней вдвоем. Одновременно, я дополнял каждую линию тем, что не смог ей, той, которая была еще в памяти, дать в физическом мире.
А4
В голове возникали четкие кадры вспенивающиеся из памяти. Кадры, с которых я переселял ее душу в ее новое тело. Это как будто я ложился вместо растирающегося графита на шершавую поверхность бумаги. Как будто мне приходилось быть губкой, которая касалась ее розовой кожи. Ее щек. Мне всегда они казались в образе плавленого сыра, который только что вынули из раскаленной печки, и он растекается мягкой масляной лавиной по блюду. Я начал стесняться смотреть на новые нарисованные картины, потому что здесь душа обретала плоть, и я ощущал присутствие чего то настоящего, уже почти наделенного самостоятельной сущностью. Я научился проникать в каждый ее изгиб, вспомнил все ее черты лица. Даже те, в которые разумно мой взгляд не проникал и не запоминал их. Неосознанная память воспроизводила то, что осознанное разумное отказывалось воспринимать. Через графит я снова влюблялся в нее по-новому, с каждым прикосновением к бумаге. Я становился шатающимся подвесным мостиком, от каждого ее изгиба, от каждой пОры, от каждой складочки на теле, ведущим к проекции на бумаге. Прошёл микронами шагов маленького человечка по всей площади ее крохотного лба, над которым мы всегда смеялись и сравнивали его с моим, символически подставляя пальцы как линейку и соотнося получившуюся разницу. Стал лесником и оставил зарубку на каждой из ее подшёрстных пушинок над лбом, от которых она не знала, как избавиться, жутко их при этом стесняясь. Все это я переживал по-новому, с особой тонкой яркостью и не спеша, без привычной физической беготни, которую все привыкли сводить поскорее к ебле. Здесь не было ее, и не могло бы и быть. Это было глубже и гуще. Прикосновение графита были куда трепетнее и интимнее, куда недоступнее обычных животных инстинктов, в бесцеремонную мельницу которых, привыкло отдаваться в общей своей уродливой, бесформенной массе, все живое. Каждая линия, проведенная по бумаге, была куда богаче и возвышеннее двух тел, позорно мыкающихся под потным, намокшим от выделений, одеялом. На каждую такую позорную пару, должна опуститься, подобно гильотиной разрубить, избавив от позора, такая тонкая линия.
Я открывал вкладки ее сообщений, той давней, и давал ей новой, переслушать все те песни, которые она мне когда то скидывала. Я представлял, что ее душа и нарисованные образы, наполняются в моменты прослушивания через карандашные лини ее чувствами и переживаниями. Вот она стоит под дождем с тем зонтом, который я увидел на фото, когда-то с ее одногруппницей, еще в те времена, когда мы были знакомы лишь через эти вкладки и набор отправляемых символов, собранных по клавиатуре. У меня были еще сотни ее фотографий, которые я ежевечерне пересматривал и запоминая ее образы, переносил их на бумагу. Вот здесь она стояла под зонтиком, в Царицыно, может быть ожидая моих попыток сделать ее мир ярче и светлее, а я где то бухал с друзьями и был одержим другой. Может мне нужно было раствориться и пролить капли себя поверх ее промокших волос, может быть здесь я должен был упасть и разлететься по греческим узорам зонта, может быть здесь я нужен был в ее промокших ботинках. Но я был чужим. А теперь все, что оставалось, это пролиться линиями карандаша в каждый стежок ее рубашки с закатанными рукавами остаться высыхать каплями на ее сумке, когда она возвращаясь сидела в вагоне метро. Я выжимал капли графита, выжимал как мог, но полотенце-время наш враг. Как я хотел распушить ее волосы своей нежностью-влагой, и я впитывался, впитывался ..Бесконечно размокал в этих линиях, пытаясь вдохнуть из ее промокших волос на этом рисунке хоть каплю себя, который нужен был ей в тот день. Я чувствовал ее линии, я становился ими на долю секунды, я пугался нового рисунка. На утро боясь на него даже взглянуть, ведь он уже смотрел на меня с этого листа новой вселившейся душой, душой, которой я когда-то не смог дать того, что пролил сейчас. Я подводил все сильнее ее глаза, пытаясь найти в них прощение, может быть хоть каплю покаяния, но не мог, не мог вложить в них то, чего не было во мне самом в тот момент былого. Каждый новый рисунок смотрел на меня новой реальностью, новой ее душой, которая вселилась в него через мои лини. Он смотрел с укором и горечью. Ведь я не мог нарисовать горечь, я мог лишь передать ее и тем более, я не мог от нее избавиться с помощью ластика. Затирал, но каждая стёртая линия сожаления расплывалась на моих глазах в нестираемый силуэт тоски и отчаяния. Я уходил курить, но графитный взгляд ее колол меня даже там заглядывая из темноты улицы. Я чувствовал, что моя влюбленность в ее образы обретает чудовищный для меня оборот, я влюблялся в новую нее. Я помнил наизусть линии тела, но боялся даже подумать о том, чтобы рисовать ее обнаженной, ведь она новая, обретающая иные штрихи и линии не позволяла мне даже помыслами прикоснуться к ее телу. Наверно ты уже начинаешь понимать ,что я схожу сума, читая все это? Но ведь тебе ли не знать ,какого это ,сходить сума и не отдавать этому отчета. Ведь это самое прекрасное ,что может с нами случиться между будничными обязанностями на учебе и работе и тем временем ,когда ты остаешься наедине с собой и образами, вспахивающими тебя перед сном. Безжалостно выкорчевывающими сорняки твоего прошлого, и даже птицы, оседающие на свежую почву лишь собирали червячков, бурящих тебя и твою прежнюю память.
ПРОЕКЦИЯ
Теперь прикосновение к первым линиям ее нового образа, ещё не имеющим четкой структуры и схемы, были самыми нежными, как встреча после недельной разлуки возле ее автобуса, как первый поцелуй спустя неделю. Поцелуй, вкус которого ты почти успел забыть, но сейчас горячая влажная теплота губ, как батарея в октябре по которой журчит водичка. Теплота, к которой ты прикасаешься всем телом. Сейчас же ,мне представилась уникальная возможность пережить это вновь, с каждым прикосновением карандаша к бумаге, вспомнить каждый такой поцелуй и перенести его на бумагу. Как в детстве, просмотреть в диапроекторе долгожданные фотографии, пусть еще в негативе, пусть размытые и не четкие, но трепет и предвкушение их распечатки становились от этой прелюдии еще волнительнее. С замиранием сердца и легкой дрожью ложились на бумагу эти первые линии. Горячие, мягкие и немного влажные. В сети мне постоянно попадались в новостной ленте всякие женские образы. Да, к сожалению торговля женским телом стала не только продолжением древнейшей профессии, но и частью культа, саморекламой. Стало все доступно видеть то, что должно было волновать любящее сердце, сердце которое будет любить этот образ в любом возрасте, обвисшем и угасшем. Нет, сейчас образ распутной и нагой молодости стал на столько доступным, что перестал вызывать какие то эмоции ,кроме разве что равнодушия, ведь равнодушие одна из самых страшных эмоций. Равнодушие заставляло эти юные нагие тела появляться во вседоступности новостной ленты, равнодушие тех, то не захотел увидеть в них что то кроме куска мяса для проеба и они решили, что так и должно быть, решили, что это правило, современное правило красоты. Недоступность устарела, стала вульгарным тоном прошлого. Благодаря всеобщей доступности, будущее потускнело, стало предсказуемым и вот мы пришли к тому, что даже откровенной доступности нам стало мало. И потому руки опустились, как руки, прячущие таинство женской груди, опустились и обнажили тело. Оборвали бурление фантазии и мечтаний, сдали товар и просрочились. Потому я боялся прикасаться к ее телу, к образу ее тела на бумаге. Боялся все испортить, боялся поспешить и разорвать эти руки на груди. Как я мог вселить ее новую душу в тело, пока не смог полностью вселить ее в ее глаза, кожу, губы?
ОБРАЗ
Я работал уже много лет в коллективе с женщинами, женщины были неотъемлемой частью коллектива который меня окружал, скажем так. Их лица были порой несчастны, порой в них была беспечная и инфантильная радость. Но тела их были спрятаны, когда что-то спрятанное ощущается под материей, оно становится еще беспокойнее и волнительнее. Летом женщины с участка ходили в одних халатах одетых на нижнее белье. Даже женщины в возрасте, пополневшие и потерявшие изыск и привлекательность для пабликов в сети ,жаждущих юности и жара, выглядывали своей недоступностью из под случайно расстегнутых пуговиц на халате. Разговаривая с ними, я видел приоткрытые формы лифов, цветных порой, а порой одноцветных и бесформенных, но какими бы они не были, они заставляли волноваться. Никогда я не испытывал отвращения, даже живот, просвечивающий сквозь формы материи был предметом учащенного сердцебиения и легкой тревоги, но лишь от того что он был скрыт, он волновал. Щекотал фантазию, которая достраивала свои образы уже не подчиняясь разуму и сознанию. Но лишь в дополнении с обнаженными чертами лица они имели завершенный образ. Полные, худые, старые. Любые образы прежде всего начинали свои волновые импульсы с лиц. Разговаривая я редко смотрел в глаза, устремляя внимание на нос, на очертания губ, даже на родинку с торчащим из нее волосом.