– Но и это ты понял сам,– вставил человек.
Клавдий посмотрел на него еще раз. Трудно сказать, что взгляд выразил интерес. Но он был длинней.
– Значит – большой шум,– сказал он.
– Плевать,– повторил Анна и встал.– Это не ваше дело.
Придерживаясь хронологической строгости, необходимо сообщить, что именно с этих слов в событии (а здесь опять-таки необходимо напоминание – или даже объяснение для тех, кому нужно,– что речь идет о событии), так вот с этих слов в событии произошло нечто вроде хронологической пазухи.
Клавдий дернул плечом и отступил в коридор. Затем, когда Никодим Петрович покинул камеру, не перешагнув, а обойдя спящего поперек лосьонопийцу, Клавдий запер дверь на замок и с факелом над головой зашагал впереди отряда. Он шел не оборачиваясь, по собственным следам, а Никодим Петрович, заботясь, чтоб все происходило естественным образом, вмешался всего однажды и робко ("Может быть, лучше не туда?") и, кажется, был рад, что его совет остался без внимания.
Исход – вместе с двумя короткими остановками – занял около часа и прошел почти молча.
Первая остановка была вызвана внезапным хохотом (или, вернее, ржанием – поскольку потом рассыпался перестук копыт) где-то далеко. Но Клавдий велел прикрыть фонарь и, ожидая, пока уляжется эхо, шепотом поинтересовался, куда планируется девать вот этого, имея в виду Никодима Петровича. Анна еще не думал, потому что не думал вообще, чувствуя себя попеременно то победителем, то шантажистом, то дураком.
– Лучше бы всего – к разбойникам,– попросился Никодим Петрович.
– Да, самое надежное,– неожиданно кивнул Клавдий.
Вторая остановка случилась уже в самом конце пути, когда, свернув в узенький тупичок, Клавдий опять приказал прикрыть свет, вскарабкался на стену и долго смотрел в какую-то щель, припав к ней, как киношный механик-водитель. Затем, просунув в щель ладонь, он вдруг сдвинул потолок, который отъехал с подшипниковым посвистыванием, и унырнул в прогал, оказавшийся ровно обрезанным куском завечеревшего неба.
Мгновение спустя в небе появилась голова, которая, как всегда при таком ракурсе, выглядела меньше нужного.
– М-да… Очень большой шум,– буркнула она.– Ну ладно. Пошли. Живей.
Сдвинутый потолок был сдвинутой могильной плитой. Прочесть надпись Анна не сумел сдуру и впопыхах.
Глава вторая
Егорушка редко видел во сне прошлое.
Не то, чтоб было оно столь уж темным, аж до глухой непроглядности, или столь тайным – но, имеющее даль, тянулось оно так издалека, что взгляд в него уподоблялся взгляду в трубу: скажем, в трубу нефтепровода, когда на другом конце раглядишь пусть и ярко, да всего-то что пятнышко.
Зато грядущее было темно. И если когда Егорушке случалось видеть черную темь, Егорушка понимал так, что снилось грядущее.
Нет, он не огорчался. Он помнил, как один главный инженер – еще не Емлекопов, раньше, но тоже грамотный – подобрал в клозете листок и, толкнув в бок – "Вона-ка, про тебя!" – прочел следующее: "Тот, чье око надзирает за этим миром с высоты небес, он воистину знает это, а может быть, он и не знает".– "Чего не знает?" – спросил Егорушка.– "Да ничего. Не знает, мол, куда тебя, выжигу, сбагрить". Потом инженер пропал – сперва без вести, а после окончательно, когда списки пассажиров "Титаника" опубликовали у нас. Но Егорушка помнил его слова. И рассуждал, что ежели про грядущее не знает даже Тот, то ему, Егорке,– и сам Тот велел. И сны с чернотой просто пережидал, как пережидают на мосту коровье стадо.
Целый ряд медицинских придурков, посвященных в тонкости Егорушкиных снов, повизгивали промеж себя, что это всего-навсего быстрая (медленный) или продуктивная (непродуктивный) фаза (период) почивания – так сказать, великий почин,– и нормальный человек вполне может обойтись без сновидений, и что – вот и славненько, и молодцы, и вот какой вы молодцы… Но это была туфта по двум пунктам. Потому что, во-первых, Егорушка никогда не был нормальным человеком, а во-вторых, никогда не обходился без сновидений, и – за редчайшим исключением – каждую ночь видел сон, и снилось ему одно: настоящее.
Между прочим – точно и подробно. От начала до конца. То есть – то, что шло на самом деле. И наплевать, где – хоть в бане.
Как это объяснить, Егорушка не знал и не объяснял никак. Он просто спал и видел сны. Это был гениальный вариант перископа. И очень возможно, что Егорушка мог бы сделаться гениальным стукачом, если бы по воле Того, "кто надзирает за этим миром" (или, наоборот – назло ему) Егорушке не случилось бы стать целой династией временно управляющих.
Но это – одно. А было и другое.
Было вот что: Егорушке снилось то, что снилось. Иногда снилось интересное и помогало в борьбе. Например, однажды ночью он увидел (и услышал), как пьяный прораб Староглазов, говоря о нем, сказал пьяному прорабу Струпу, что лопоухий человек не может не быть дураком по своей кс-с-стуции. И на следующий день, в ходе утренней службы, Егорушка восспросил Староглазова, любит ли он жильца, и при этом оттопырил ухо пальцем, как бы стремясь уловить ответ, и после службы Староглазов разбил Струпу морду, и преступный альянс существование прекратил.
Но беда в том, что этакий фарт валил раз, может, в год. А то и в два. А так – ну вот тоже, например, однажды (и черт бы ее побрал) Егорушке приснилась кошка-инвалид (три ноги и полхвоста), которая всю ночь при луне перелезала из контейнера в контейнер, раскапывая мусор задней лапой, а под утро ушла в подвал кормить котят, и хотя Егорушка просыпался пятижды, он все равно был вынужден выяснить, что котят тоже пятеро, а один, пожалуй, не жилец (имея голый крысиный хвост),– а так, будто хлам по предболотной реке, текла по ночам опричь Егорушки чреда различной дребедени, из которой не происходило ничего: ни выгоды по служебности, ни пользы от просто удовольствия.
Так велось от века. Так шло и ныне. И это было нехорошо.
Дело в том, что в ночь исчезновения воды Егорушка распорядился тут же привести к себе покойного Рябыку, но приведенный, без боли уже называясь Матвеем Кобылкиным, клялся в чистоте. То же сделал и Емлекопов, пообещав даже установить пост у трубы. Но в следующую ночь вода исчезла опять, и, несмотря на старания Егорушки, который поутру требовал воды и злоумышленников, так случалось теперь каждую ночь. И каждую ночь ожидая под собой землетрясения, Егорушка имел всего две надежды: на донос и на себя. То есть – на сон. То есть разглядеть во сне, кто виноват. И что, стало быть, делать. Но снилась дрянь.
Снилась ночь. Она была светла и пуста. Собственно говоря, она была и не совсем чтобы ночь, и всю эту полупрозрачную бодягу над городом можно было обозначить сумерками. Однако ночь в городе М объявлялась со специальных танков, и, в связи с объявленной якобы реконструкцией двух ГЭС, делать это было велено как можно раньше.
Впрочем, вопрос ночей решался демократично: президент подъезда, например, мог объявить ее еще до всеобщей, но каждый эмец имел право на индивидуальную ночь, и никакими санкциями это не преследовалось – что было и не нужно, если учесть, что свет отключался везде и централизованно, а ограбленный, изнасилованный и проч. и проч. в официально ночной период считался прежде всего нарушителем, хотя и не наказывался, считаясь наказанным уже.
Но это все дрянь. Егорушка думал о другом. Его всегда раздражал общий план. Вот и теперь он видел улицу Ветеранов едва не во всю длину. Как бы с птичьей высоты. Или, верней, как бы повиснув на трубе завода имени Пророка Иеремии.
Улица гляделась цементным желобком. И четыре фигурки на дне желобка злили своей насекомостью.
Правда, одного, скачущего чуть позади, Егорушка узнал враз: во время ночных дозоров (или обзоров) этот скакун надоедал не хуже кошек, грохоча в барабан. Но теперь, лишенный грохоталки (барабан нес под мышкой Клавдий, но Егорушка этого не видел), скакун скакал просто так, изображая одновременно коня и того, который на коне – потому, вероятно, что вся компания двигалась в сторону ипподрома.
Ругнув "фукой" заводскую трубу, Егорушка по-флюгерному поворотился к востоку, где лежал ипподром. Сверху и в темноте он выглядел еще противней, чем был на самом деле. Огромная городская плешь, окруженная кутерьмой сараев, сарайчиков и сараюшек (на самом деле), к ночи – без единого огонька – будто проваливаясь вглубь, делалась превеликой пустотой под небом, которая, глотая себя самое, разлезалась все шире, напоминая гигантскую пасть и Рябыку (ныне – Кобылкина), потому что номенклатурно в домоуправлении он числился зав. сектором лошадеводства, и любой треп – даже про столовский горох – Рябыка начинал с рычания про то, что город М располагает самым большим в мире ипподромом, равняющимся тридцати шести ихним ранчам, и обладает одуренным количеством кобылиц, не считая самцов и детей, хотя администрация ипподрома ежеквартально отчитывалась в трех меринах, на которых ездили сторожа, и в пяти-восьми (зима – лето) ватагах разбойников.
Между тем, оставив Егорушку висеть на трубе, четверо с барабаном катились уже в самом устье улицы, где ей оставалось всего ничего: впасть в ипподром, как делает это речка, уставшая течь. И Егорушка, торча как дурак над пустым городом, уже приготовился к самому худшему – то есть не ждать уже ничего до утра,– как вдруг произошло то, чего сроду не бывало в Егорушкиных сновидениях, а именно: чудо.
Неожиданно один из четверых обернулся и (хотя каждый был не больше дробинки) поманил рукой, и Егорушка, замахав черт его знает чем, быстро и мягко преодолел ничуть не заполненное пространство. Ему показалось даже, что садясь, он как-то no-голубиному черканул хвостом по земле. Сев, он посмотрел на позвавшего одним глазом.
– Тебе не нравится твой сон? – спросил позвавший.
Егорушка хотел сказать "нет". Но вместо этого в горле прокатилось какое-то бурление – как в животе, только нежней. И удивленный Егорушка посмотрел на позвавшего другим глазом.
– С кем это вы? Пойдемте, пойдемте,– сказал Анна. (Но то, что это Анна, Егорушка не знал.)
– Да-да, сейчас,– кивнул Никодим Петрович (чего Егорушка не знал тоже – тем более лицо тот прикрыл рукавом).– Да, этого сна не нужно. Но какого бы сна ты желал?
– Гур-р-л,– ответил Егорушка. Что означало – "про Петра Первого".
Отчего он гуркнул такую глупость, он не понял ни сразу, ни потом. Но уже в следующий момент смотрел мутнейшую муть по сценарию Алексея Толстого – очевидно, потому, что настоящие петровские дела Егорушка знал сам и вельми почище некоторых. "Фука я фука…" – решил Егорушка. Тем не менее до утра он исчез и смотрел совсем другой сон, и все дальнейшее про него неинтересно, ибо все дальнейшее в эту ночь в этом сне вершилось уже без него.
– Пойдемте-пойдемте,– поторопил Анна.
Он не зрел никаких чудес и был уверен, что надо спешить. Но был неправ. Спешить – и вообще куда-то идти – было уже не нужно. И "единственно необходимое усилие" (цитируя Никодима Петровича) осуществлял Клавдий, гремя кулаком в дверь.
– Вам телеграмма,– шепнул Пропеллер, грустно глядя на свой барабан.
Дверь была дверью сарайчика. А голос, что рявкнул из-за двери, был баритоном, желающим, чтоб получился бас.
– Которые тута? – рявкнул он.
– Давай открывай,– сказал Клавдий.– Свои.
– А то. Враз. Свои-и… В штанах свои! Ан, слышь, возьму стяг да по своим-те и гваздану. А ну, геть отсель!
– Я те гваздану! – загремел Клавдий.– Я те, колода лежалая, бородищу-то пораспушу! Нечто оглазел, лешак? Говорено – свои, сталоть – отворяй!
Как подумал Анна, кое-что из этого было паролем, потому что в ответ – "Ну, будя-будя, не галди, скважина" – за дверью послышалась возня, и дверь, очень неудобная для пропускных дел, расползлась двумя створками на две стороны, оставив посередине краеведа Мухина – небольшого человечка, который, сколь мог, сердито насупившись, смотрел в ночь, держа на плече дрын. Правда, сердитый прищур больше смахивал на близорукий, а сам краевед – на старика-пасечника, рассказывающего, как приходил медведь.