– Ну и почему?
– А вы похожи – остров и ты. Во-первых, потому что ты молчун. Но этим тут многие отличаются, местная, так сказать, особенность. Тот же Дюк, например, приятель твой. А ты… ты слушать умеешь. Слушать и слышать. Таких раз-два и обчелся, да и не только тут, я думаю. Потому-то я сижу и разглагольствую сейчас здесь у тебя, а не где-нибудь еще.
– Допустим. Но Майя ведь совсем другая. Совсем.
– Ну и что? Она же твоя дочь, кровь от крови, плоть от плоти, – он делает еще глоток и поднимает на меня глаза. – Ничего удивительного. Хотя, конечно, все бывает. Вернее, чего только не бывает. Ты, кстати, не забудь задумать желание на Новый год, тебе ведь есть о чем просить, правда? Чего желать?
– Как и каждому из нас, Густав.
– Вот я и говорю – не забудь. Желания, бывает, и сбываются, Knabe. До такой степени, что я про себя называю остров – ты никогда не догадаешься – Стеной Плача.
Это наша здешняя традиция или привычка, не знаю. Каждый раз в новогоднюю ночь мы вкладываем в пустую бутылку из-под шампанского записки с нашими тайными желаниями, запечатываем ее и бросаем в океан. И они исполняются, по крайней мере, в это верят все, включая и меня самого. То ли потому, что чудеса случаются на самом деле, то ли потому, что мы слишком хорошо знаем, чего ни в коем случае нельзя желать и о чем нельзя просить. Хотя иной раз ужасно хочется попробовать, сил нет, как хочется.
Виски в стакане ведет себя как сонный щенок – переваливается с боку на бок и никак не хочет просыпаться, но даже во сне так и норовит лизнуть тебя прямо в губы…
– Амалия моя что-то хандрит. Похудела. И к Наташе не хочет идти. Не потому, что именно к ней, а… Я и сам не знаю почему. Конечно, может быть, возраст.
– Еще целых три дня, можно и передумать.
– Посмотрим, – Густав выливает в себя остатки виски, удивленно смотрит на пустой стакан и замолкает.
– Может, чаю? – говорю я, чтобы что-то сказать. – У меня есть очень хороший чай. Хочешь?
– Нет, спасибо. Терпеть не могу эти пакетики.
– Я тоже, поэтому завариваю сам. Так хочешь?
– Все равно нет, – он смотрит на бутылку. – Лучше плесни-ка мне еще, а? Такой скотч грех разбавлять. Спасибо, Knabe, теперь и разговор легче пойдет. Впрочем, я же сказал, отвечать необязательно, я буду говорить за двоих, – он откинулся в кресле и вытянул ноги к огню. – Так, да… Не знаю, известно ли тебе, что мы с Амалией сироты. Женщина, которая нас родила, шестьдесят два года назад, умерла при родах, и я даже не знаю, кто из нас ее убил. Кто из нас младше на те несколько минут, которые стоили ей жизни. Я никогда не говорил об этом ни с кем, и с Амалией тоже, потому что лучше, если она не будет об этом задумываться вообще – я знаю, что говорю. Так вот, женщина эта, как я полагаю, была созданием легкомысленным и несовершенным, к тому же обойденным жизнью – ни мужа, ни каких-либо родственников у нее, по-видимому, не было. Мы так никогда и не узнали даже ее имени, но поверь, Knabe, я люблю ее и почитаю ее память, ведь она дала мне жизнь, и, более того, она дала мне Амалию. Это ведь непросто – расти без родительской любви, а если ты еще и одинок… И все-таки, как ни странно это звучит, нам повезло. Сначала потому, что нас не разлучили – мы росли в одном приюте и поэтому остались братом и сестрой. Когда нам исполнилось пять лет, нам повезло снова: из приюта нас, сразу обоих, взяли добрые люди, которые, как могли, заменили нам отца и мать. Их звали Грэг и Сьюзен, у них была небольшая пекарня. Кроме нас с Амалией, там было еще четверо детей, и ни одного общего, так уж получилось. Вообще-то, это отдельная история. Может, я тебе ее когда-нибудь расскажу, а может, и нет, не знаю. Но верно одно: в их семье, в нашей семье, царила настоящая любовь. Я уже долго живу на свете, Knabe, но больше такого не встречал ни разу. Тебе еще не надоели мои излияния, скажи? – Густав снова делает большой глоток. – Выслушивать такие истории удовольствие маленькое, но иногда и они помогают, правда? Я ведь не ошибаюсь?
– Нет, ты не ошибаешься, – отвечаю я. И потому, что именно такого ответа он ждет, и потому, что так оно, черт возьми, и есть. – Продолжай, Густав, я слушаю.
– Амалия росла резвой и шаловливой девочкой, мне почему-то кажется, в этом она очень походила на нашу мать. Я же, наоборот, был не по годам серьезным и ужасно привязчивым. Иногда я думаю, что мне следовало стать не врачом, а священником, чтобы обратить это качество на служение богу. Но вышло так, как вышло. Впрочем, я не жалею, нет, – он смотрит за окно. – Что-то не припомню я такого снегопада, Питер. Снова будет не проехать. Пока расчистят дороги… Боюсь, в ближайшие дни у меня будет много работы.
– Тебя этим не испугать, это я знаю точно. И какой ты врач, знаю тоже, и не я один. Так что ничего, Густав, перезимуем.
– Перезимуем, да. И не испугать, ты прав. Да и боюсь я уже мало чего – с возрастом количество возможных потерь все меньше и меньше. Остается лишь опыт, который никому не нужен. Ничего нового, Knabe, ничего нового. Вот только Амалия, она единственное, что меня беспокоит. Моя единственная женщина, – взгляд его делается отстраненным. – Случись что-то со мной, это будет концом и для нее. Я знаю, что ты подумал, но нет, она никогда не была для меня женщиной в обычном смысле. Никогда. Да и что это такое, в конце концов, плотская любовь? Разумеется, у меня она была тоже, и немало. Но это было… черт его знает… Как таблетка от головной боли или стаканчик виски, не больше. Ни с одной из этих женщин мне не хотелось просто поговорить, мне было с ними неинтересно, понимаешь? Мне было скучно. И всегда тянуло побыстрее вернуться домой, к Амалии, принять пищу из ее рук, рассказать, как прошел день. И за все время ни одной греховной мысли, веришь?
Я согласно киваю, хотя, скорее всего, он меня сейчас даже не видит.
– Это лишний вопрос, Густав.
– Что же, хорошо, если так. Хотя, повторяю, чего только не бывает, верно?
Я просто пожимаю плечами – а что же еще…
Он опускает голову и молчит. Долго, минуты две, не меньше, пока я снова не подливаю ему виски, на этот раз совсем немного.
– Правильно, Knabe. Ты ведь знаешь, я умею пить. Просто сегодня снегопад и ты умеешь слушать. То, что я рассказал тебе, я не рассказывал никому и никогда. Но и это не все. Когда-то давно – мы оба были молоды, я только что получил диплом врача и лицензию, – Амалия влюбилась. Наверное, она очень сильно влюбилась. Впрочем, иначе просто не могло быть, я слишком хорошо ее знаю. И она забеременела. Отец ребенка бросил ее, как только узнал об этом, – она оказалась похожа на нашу мать и в этом тоже. Я испугался, я не хотел, чтобы судьба наказала ее еще раз и убедил избавиться от ребенка. Думал, что убедил, пока она не попыталась покончить с собой. Она наглоталась снотворного. Ее спасли потому, что я вовремя вернулся домой. Ее, но не ребенка. И мы с ней остались вдвоем снова, как оказалось – уже навсегда. В конце концов она оправилась, хотя это было нелегко и долго. Правда, стала молчалива и начала курить, но со мной была ласкова и заботлива, как никогда прежде. Пожалуй, даже слишком. И пусть не сразу, но я понял причину. Не знаю, как и почему это случилось, но она видит во мне свое нерожденное дитя. Я убил его, Knabe, чтобы занять его место, так выходит. И какая разница, почему я это сделал. Да, я хотел, как лучше – без грязи, без страданий, без боли… Ну и что? Ну и что?
Мы молчим. Мы молчим очень долго. Я не могу его утешить, может быть, только понять, но ведь и это не поможет. Ничто не поможет. И все-таки я обязан что-то сказать – хотя бы.
– Густав, – говорю я, – такова наша человеческая природа: мы уверены, что лучше наших любимых знаем, что для них хорошо, что плохо. Гораздо лучше, чем они сами. И делаем, как считаем нужным. Мы их охраняем – от холода и ветра, от несправедливости мира и даже от самих себя. Но есть то, что называют судьбой. У нее всегда два лица: черное и разноцветное – то, что мы привыкли называть счастьем. Эта самая судьба очень своевольная дама, она любит тех, кто не боится. Она любит смелых. И только им – иногда – открывает свое счастливое лицо. Но ведь все это тебе давно известно, правда?
Он смотрит на меня совершенно трезвыми неподвижными глазами и вдруг усмехается.
– Знаешь, Knabe, тебе надо бы написать книгу. Ведь вы, русские, все писатели. Все, как один. А мне пора домой, Амалия уже заждалась. Снега, конечно, навалило, ну да ничего, не впервой…
НОВЫЙ ГОД
Тридцать первого после обеда позвонила Майя. У них в это время было уже без пяти полночь, и, судя по шуму, вечеринка была хоть куда. Я ее едва слышал.
– Папа, папочка, ты здесь? Ты меня слышишь?
– Конечно, слышу. Хотя у вас там шумно, празднество в самом разгаре, да?
– Да. Место просто шикарное, прямо на крыше, и весь город как на ладони. Папочка, я тебя поздравляю! Я желаю тебе много-много счастья! С Новым годом!
– Спасибо, моя хорошая. И тебя с Новым годом! Мое счастье – это ты. А елка у вас там есть?
– Еще какая – выше неба! – смеется она в ответ. – Я хочу тебя попросить. Я подумала… Пожалуйста, напиши записку с желанием одну на двоих, и за себя, и за меня, вместе. Пусть ее бросят в океан именно так. Ладно?
– Но как же? Ведь, кроме тебя, никто не должен…
– Тебе можно. А еще лучше, если ты просто напишешь свое, и все. Одно-единственное.
– И что?
– Ничего. Оно просто окажется и моим тоже.
– Ну, если ты так хочешь… Хорошо, обещаю.
– И чудесно! Спасибо! Барашки в восторге, передают тебе привет.
– Спасибо, милая, им от меня тоже. Они очень славные ребята.
– Обязательно. Целую тебя. С Новым годом!
На воротах Наташиного дома развешаны гирлянды – будто ветер запутался в звездах. Почти одиннадцать, наверное, уже все в сборе. Внутри негромкий гомон голосов и запахи еды. Столы с закусками и напитками еще почти нетронуты, все только-только начинается.
Ко мне подходит Наташа – легкое, вежливое объятье, такая же улыбка.
– Привет, Питер! Рада тебя видеть.
– Я тоже. Чудесно выглядишь.
– Спасибо. Оказывается, ты способен делать комплименты. Почему я не знала этого раньше?
– Все когда-нибудь случается впервые. И это не комплимент вовсе, ты сегодня на самом деле…